Последняя богиня
Шрифт:
Снаряд из 210-миллиметрового орудия падает в двадцати шагах от нас. И вот мы с Амлэном покрыты глиной и пылью.
Тогда Амлэн советует:
– Командир, не надо нам здесь оставаться: таких вещей делать не следует. Я хорошо знал, что эти скоты наконец станут нас поливать; а так как я научен опытом, то и велел вырыть что-то вроде траншеи, куда мы сейчас и заберемся. Идет, командир?
Я не отвечаю, только наклоняю голову и следую за Амлэном, который указывает мне путь.
3. Суд
В траншее-прикрытии, выкопанной по приказанию предусмотрительного Амлэна, мы оба сидим теперь на земле, прислонившись
Что бы то ни было, предвидение или что вам угодно, артиллеристы с противоположной стороны обстреливали нас ожесточенно и буквально засыпали снарядами весь лесок. Не осталось через четверть часа ни одного квадратного фута земли, который не получил бы своего осколка. Французские канониры, пленные пруссаки теснятся на дне траншеи; ни одна голова не рискует высунуться хоть на дюйм над уровнем парапета. Всем ясно: каждый кто вылезет из общей ямы, человек погибший.
Погибший?
О, несомненно!
Случай, впрочем, весьма обыкновенный и часто повторяющийся. Кто не вспоминает о такой-то возвышенности, о таких-то откосах, даже о таких-то рвах, где нельзя было подняться, перешагнуть, даже перескочить, не поплатившись жизнью за неосторожность? Только через десять лет после заключения мира можно проскакать верхом по полю сражения из конца в конец. А во время сражения даже присесть на поле вместо того, чтобы лежать там пластом на брюхе, это было бы самоубийством… или казнью…
И вот, как только я об этом хорошенько подумал, произошло со мною что-то странное… самое странное, конечно, что со мной когда-либо происходило; произошло вот что: одну минуту… десять секунд, может быть еще меньше… и эти десять секунд были для меня целым веком… в течение десяти секунд я перестал быть самим собою… так как я перестал управлять собою, владеть собою: кто-то… или что-то… вне меня находящееся… какая-то воля – не моя – вошла в меня, заменила меня, воцарилась во мне. И я таинственно вспомнил ночь на Мальте и что-то, то существо… или ту волю, которая вопрошала Амлэна, и которой Амлэн отвечал…
Однако я не был вопрошаем. Воля мне только продиктовала шесть слов, которые нужно было сказать, которые нужно было без рассуждения, без сопротивления, сразу произнести, выговорить. И мои губы повиновались, произнесли, выговорили:
– Амлэн, это ты убил лейтенанта Ареля?
И когда мои уши услышали мой собственный голос, предсмертный пот потек с моих висков на щеки.
Шесть невозвратимых слов были произнесены.
Амлэн, пораженный, но такой же невозмутимый, каким он не мог не быть всегда, – кроме своего бреда, – Амлэн, раньше чем ответить,
– Да, командир.
Он это сказал, а я не говорил более ничего, потому что воля, продиктовавшая мне шесть невозвратимых слов, не диктовала мне больше ничего. Она вышла из меня, когда шесть слов были произнесены. И я был свободен, снова стал самим собой. Но шесть слов были сказаны.
Только через две долгие минуты с большим трудом, запинаясь, мог я произнести два слова, два уже мои слова, два глупые слова:
– Как? Почему?
На эти слова Амлэн ответил без запинки:
– Как? Да из револьвера, разумеется. Я выстрелил в него, как в кролика, в четырех шагах, прямо в сердце. О! будьте спокойны, командир: он наверно не страдал! На это, вы понимаете, на это я бы не согласился! Прежде всего, не имеешь права, вы не находите? Почему я его убил?.. гм… почему… Ну, командир, я вам скажу прямо: почему я его убил, сам не знаю! Честное слово, не знаю! Совсем не знаю!.. Так, мысль мне пришла…
– Мысль? Черт возьми!..
Мне не хочется смеяться. Видит Бог, что нет! И вот я нервно смеюсь.
Я смеюсь. Однако, я уже измерил сразу весь ужасный путь, на который только что сказанные слова фатально повлекут нас, Амлэна и меня…
Мизинец застрял между зубчатыми колесами. Приходится войти туда всему телу.
– Он тебе никогда ничего не сделал, Арель?..
– Никогда, ничего. Могу в том присягнуть, командир.
– Не стоит труда: обвиняемые не присягают, бедняга ты мой…
«Обвиняемые»… Я сказал: «обвиняемые»… Увы! я измерил весь путь… Надо идти дальше!
– Итак, он тебе ничего не сделал. А ты его убил. Что же? Объясни!
О, я его знаю. Он не объяснит. Он не выдаст. Я даже не слушаю его ответа:
– Не могу объяснить, потому что совсем не знаю! Так, мысль мне пришла, я вам сказал.
«Мысль». Он от этого не отступится. Я знаю, что он от этого не отступится.
И все-таки надо, чтобы он отступился. – Арель убит без всякой причины? Тогда предстоит разжалованье! О, нет!
Итак я должен заставить его отступиться. Это тяжело. Но нужно. Я должен.
Я подыскиваю необходимые слова. И в то время, как я их подыскиваю, вдруг в моей памяти встает ясно, настойчиво, мучительно призрак, призрак домика в глубине большого сада, решетка которого выходит на прекрасную аллею… в глубине большого сада…
В этом саду нет оливковых деревьев… В нем нет оливковых деревьев. Однако они должны были бы там находиться, не правда ли? Какая насмешка!.. Я с трудом следую дальше.
– Послушай… он тебе ничего не сделал, никогда… Хорошо, это решено… ничего… тебе… Но другим он может быть что-нибудь сделал. Припомни, припомни же, голубчик! Кому-нибудь из твоих друзей, например? Я говорю так… Я не знаю… Я предполагаю!.. Кому-нибудь из твоих добрых друзей… Потому что тогда я лучше понял бы… Другу, доброму другу, если бы Арель ему сделал… что бы то ни было ему сделал… ты пожелал бы исправить дело… ты пожелал бы…
Последнее слово застревает у меня в горле. Я хотел сказать: «отомстить». Я не мог выговорить.
Я не мог. О! путь поднимается в гору. Это слишком прямо. Слишком тяжело.
Амлэн на меня смотрит, затем, как делают при слишком невозможном предположении, качает головой и одновременно пожимает плечами. Его брови сдвигаются, и между ними вертикальная морщина пересекает его лоб; совершенно маска человека, упорно решившегося молчать, человека, который молчит и будет молчать. Понадобился бы сам Бог, чтобы раскрыть эти губы и вырвать из них признание.