Последняя богиня
Шрифт:
Насколько можно видеть во всех направлениях, вся земля кажется вывороченной, перевернутой вверх дном: снаряды избороздили ее ямами и воронками, одна больше другой. Она похожа на слишком дырявое сито: металла нет, только одни дыры. Я спотыкаюсь на каждом шагу, и мои руки скользят по грязи, ища опоры. Но если я плохо хожу по этой исковерканной почве, другие умеют по ней бегать. Там, далеко, совсем далеко, я различаю последние волны 4-го Сводного и 8-го Стрелкового… почти незаметные благодаря своей увертливости, наши африканцы пробираются от одной воронки к другой и уже добираются до прусских траншей… покамест еще прусских и через несколько минут французских.
Еще темная ночь. Час атаки только что пробил, а час атаки – это 4 часа 30 минут. Наши батареи прекратили огонь, чтобы дать нашим пехотинцам это простое счастье – быть убитыми
Я перехожу из окопа в окоп. Я двигаюсь по ходу сообщения, название которого я читаю там и сям на еловых дощечках, похожих на эмалированные дощечки на наших улицах: «ход Акаций». То, что у меня слева, должно быть возвышенностью Крестных Матерей; то, что там высоко, на гребне этого когда-то лесистого склона, теперь ощетинившегося несколькими черными перепутанными палками… это деревья. Справа от меня вот глубокий овраг, а за ним знаменитые каменоломни Боэри, начиненные прусскими пушками. Оттуда вырываются вихри огня, несомненно, чтобы обрушиться на П.К.М.П. И я его больше не вижу. Но я хорошо знаю, что П.К.М.П. так же беспокоятся о снарядах прусского короля, как о прошлогоднем снеге. Эти орудия, я не сомневаюсь в том ни одной минуты, рано или поздно украсят аллею Елисейских Полей в тот – неизбежный! – день, когда французский маршал, главнокомандующий всех армий Европы, Азии и Африки… может быть, и Америки, пройдет под триумфальной аркой во главе французской армии, которая вернет нам Мец и Страсбург.
Вот Миножья траншея. Вот Лангустова траншея. Вот Кроличья траншея… Кулинарные заботы занимали очень много места в мозгу этих героев, бородачей 1914 и 1918 годов: прямых потомков ворчунов 1805 и 1815 годов… А вот и конец хода Акаций. Впереди нейтральная полоса. Еще сто метров, и неприятельская земля… простите! не неприятельская – французская! я опять ошибся: французская земля, которую неприятель еще не вернул…
Которую неприятель вернет нам сегодня.
Бум!..
– «Упал недалеко»…
На этот раз я произнес невольно эту обычную формулу: снаряд разорвался буквально у меня под носом. А я не свалился наземь! И еще обладаю обеими ногами и обеими руками? Странно! Странно также, что в 12 или 15 метрах позади меня красавец-сержант зуавского полка, великолепной выправкой которого я восхищался недавно, осматривая стоянку 4-го Сводного, и которому только пять минут тому назад я пожал руку, обогнав его у Лангустовой траншеи, лежит теперь на спине, скрестив руки: убитый наповал осколком, вырвавшим у него сердце… Полуоборот! Я возвращаюсь к трупу. Человек был буквально поражен громовым ударом: смерть не стерла улыбки с его губ. И я сжимаю его руку, еще теплую и гибкую, как живая рука:
– Мой добрый, старый товарищ! Значит, ты вдруг покинул нас таким образом?..
Еще полуоборот. И я вновь иду по направлению к неприятелю. И я думаю, но на этот раз не разжимая губ:
«Счастливец, право!».
Вот я у конца хода. Перемена декорации в те две минуты, что я покинул это место: здесь упал другой снаряд: может быть два, может быть три… во всяком случае столько, что пейзаж серьезно изменился: вместо того, чтобы оканчиваться перед земляной стеною, стеной толщиною в 80 метров, за которою находился неприятель, ход Акаций кончается теперь на краю полудюжины взаимно соприкасающихся воронок, шириной от десяти до тридцати метров, а за ними нет больше ничего: германская траншея, выпотрошенная, как кишка, появляется передо мною без неприятелей. Невозможно угадать, покинули ли эти молодцы свою нору, потому что им так самим захотелось, или 4-й Сводный полк, грубый полк их о том попросил… по-своему.
И вот я… есть или нет, в кустарниках, напротив меня ружья, пулеметы, гранаты, траншейные гаубицы, все, что готово отправить меня в иной мир?.. That is the… [8]
И я, спустив ноги, усаживаюсь на краю воронки, чтобы исследовать вопрос. Впрочем, если бы там было хоть ничтожнейшее из вышеперечисленных орудий, с хоть ничтожнейшим бошем позади, я рисковал бы остаться здесь и просидеть дольше, чем можно бы было подумать… вечность например… Да, я все это очень хорошо знаю, не сомневайтесь в этом. Но я знаю еще лучше, что быть убитым – это было бы для меня в высшей степени все равно…
8
«That is the question». – «Вот в чем вопрос (из монолога в 3-м действии «Гамлета» Шекспира).
Все равно? Что я сказал, что я осмелился сказать? Есть чем привести в негодование. В самом деле: я человек, следовательно, черт возьми, я дорожу жизнью! Я даже больше, чем просто человек: довольно молод, завидно здоров, почти богат… (богатство – это, правда, жалкий козырь, но сколько людей считают его самым крупным!), и зовут меня Фаэль де Фольгоэт, и в моем гербе «черный цвет в поперечном разрезе серебряного щита, с кораблем посередине, с черным полумесяцем сверху», а сверху шлем… Благороднее нельзя быть, вы видите. (Сколько людей продали бы отца и мать, чтобы иметь только половину моего серебряного щита с черными поперечными полосами и выставлять его повиднее!). Правда, что я ничего не выставляю, что я даже положил свой герб в кладовую всякого старья: никто не имеет права слишком отставать от своего века. Притом я хотел бы присвоить эпитафию того кардинала, испанского гранда, герцога, князя, примаса обеих Кастилий, министра и королевского любимца, который пожелал почивать всю вечность под медной плитой без всяких украшений и на ней начертал собственной своею рукою: «Hic jacet pulvis cinis et nihi. [9]
9
«Здесь лежит прах, пепел и ничто»
Впрочем, ничто мне в этом не мешает. Итак, вполне доказано, что я самый счастливый человек.
И я должен цепко держаться за жизнь…
Да, но… я все-таки не дорожу ею… или, скорее, не дорожу ею больше. Вот уже три года, как меня начало тошнить от жизни, и теперь эта тошнота переходит в потерю всякого вкуса.
Я уже вам говорил все это. Я старею, я повторяю одно и то же. Я вам сказал, как я опускаюсь; я вам сказал, как сильно жажду я смерти. Я вам сказал о вероятных причинах этого изнеможения, которое обращает меня в прах раньше, чем я перестал жить… или иметь вид живого человека. Причины? Во-первых, госпожа Фламэй, причина интимная и тайная… (тайная?). Война – причина общая и бьющая в глаза: зловещая волшебная палочка колдуна, который любит превращать детей в мужчин, мужчин в стариков или в трупы.
Я даже признался вам в моем последнем удовольствии, болезненном, если это – удовольствие: в философствовании. Итак, я еще раз философствую здесь, свесив ноги и махая руками, и копаюсь глазами и биноклем в остатках бошской траншеи и дальше за ней, в густых кустах, пощаженных пушкой.
Я копаюсь с самой преступной небрежностью… Очевидно, как циклон по океану, проходит эта война по свету: позади нее, как позади него, ничего не остается, и даже трава не растет больше.
…Люди моего поколения… в особенности люди моего класса, те, которые, подобно мне, жили всегда ускоренной, всегда лихорадочной жизнью, те, которые пренебрегали физическим трудом, и всегда работали только мозгом, – вот настоящие жертвы: война превратит их в ничто, даже меньше, чем в ничто. Они будут страдать от войны более, чем кто-либо. Кузнец, столяр, портной, словом всякий ремесленник, который прежде, чтобы жить, что-нибудь изготовлял, что-нибудь такое, без чего никто не может обойтись, о! эти люди переделают свою жизнь и переделают ее к лучшему. Вот уже три года все человечество перестало производить… и даже только уничтожало. Итак, придется строить вновь. Это будет тяжело и долго. Что было роскошью, изяществом, чистой красотою, без чего можно временно обойтись, – человечество без всего этого обойдется: оно будет принуждено к этому, потому что мир, разоренный как Иов, с трудом сможет восстановить вовремя самое необходимое и насущное. Придется отложить на долгое время дело – забаву артистов, ученых и мыслителей.