Последняя глава (Книга 2)
Шрифт:
Адриан кивнул. Хилери глубоко затянулся.
– Ну, тогда мне все это очень не нравится. Мне так хотелось, чтобы жизнь у Динни была светлая; а тут барометр явно идет на бурю. И, наверно, сколько ей ни толкуй, как на это смотрят другие, ничего на нее не действует?
– Где тут!
– Чего же ты от меня хочешь?
– Да я просто хотел узнать твое мнение.
– Мне тяжело, что Динни будет несчастна. Что же до его отречения, то все во мне против этого восстает - и не знаю, потому ли, что я священник, или потому, что получил определенное воспитание. Подозреваю, что это голос предков.
– Если Динни решила стоять насмерть, - сказал Адриан, - будем с ней стоять и мы. Мне всегда казалось: если что-нибудь неприемлемое происходит
– А у него, вероятно, нет своей точки зрения, - сказал Хилери.
– Au fond {В сущности (франц.).}, понимаешь, он просто прыгнул очертя голову, как Лорд Джим {Лорд Джим - герой одноименного романа английского писателя Джозефа Конрада (1857-1924). Лорд Джим обесчестил себя, покинув корабль в минуту паники.}, и в душе сам это понимает.
– Тем трагичнее для них обоих, и тем важнее их поддержать.
Хилери кивнул.
– Бедный Кон, ему достанется. Такой завидный повод пофарисействовать! Так и вижу, как все будут их сторониться, чтобы не замарать себя.
– А может, нынешние скептики всего-навсего пожмут плечами и скажут: "Слава богу, еще один предрассудок побоку"?
Хилери покачал головой.
– Увы! Большинство сочтет, что он стал на колени, чтобы спасти свою шкуру. Как бы люди теперь ни иронизировали над религией, патриотизмом, престижем империи, понятием "джентльмен" и прочим, они все же, грубо говоря, трусов не любят. Это отнюдь не мешает многим из них самим быть трусами, но в других они подобной слабости не терпят; и если подвернется случай выказать свое неодобрение, то уж они не откажут себе в удовольствии.
– Даст бог, эта история и не выйдет наружу.
– Непременно выйдет, так или иначе; и чем скорее, тем лучше для Дезерта, - это даст ему по крайней мере возможность проявить душевную отвагу. Бедняжечка Динни! Хватит ли у нее чувства юмора? Ах ты боже мой!.. Видно, я старею. А что говорит Майкл?
– Я его давно не видел.
– А Лоренс и Эм знают?
– Думаю, что да.
– Но больше никто об этом знать не должен?
– Да. Ну что ж, мне пора.
– Попытаюсь излить мои чувства в римской галере, которую я сейчас вырезаю. Посижу-ка над ней полчасика, если та девочка не умерла под ножом.
Адриан зашагал дальше в Блумсбери. И всю дорогу пытался поставить себя на место человека, которому грозит внезапная гибель. Кончена жизнь, никогда больше не увидишь тех, кого любил, и никакой, хотя бы смутной надежды осмысленно существовать, как существовал здесь на земле.
"Вот такая беда, которая обрушилась на тебя нежданно-негаданно, - думал он, - да еще и полюбоваться на твой героизм некому, - вот она-то и есть настоящая проба характера. И кто из нас знает, как ее выдержит?"
Его братья - солдат и священник - примут смерть просто как свой долг; даже третий брат, судья, хоть ему и захочется поспорить и переубедить палача, сделает то же самое. "А я?
– спросил он себя.
– Разве не подлость умирать за веру, которой у тебя нет, где-то в неведомом краю, не теша себя даже тем, что смерть твоя кому-нибудь нужна или что о ней когда-нибудь узнают люди!" Если человеку не надо сохранять профессиональный или государственный престиж и перед ним поставлен выбор, а решать надо мгновенно, то, не имея возможности поразмыслить и взвесить, он будет полагаться на один лишь инстинкт. И тут уж все зависит от характера. А если характер такой, как у Дезерта, - судя по его стихам, он привык противопоставлять себя своим ближним или по крайней мере чуждаться их; презирать условности и практическую цепкость англичан; в душе, быть может, он больше сочувствует арабам, чем своим соотечественникам, - то не будет ли решение непременно таким, какое принял Дезерт? "Один бог знает, как поступил бы я на его месте, - размышлял Адриан, - но я его понимаю и в чем-то ему сочувствую. И уж, во всяком случае, я буду стоять за Динни и поддерживать ее до конца; так же, как стояла она за меня в истории с Ферзом". И, приняв решение, он немножко успокоился...
А Хилери резал из дерева свою римскую галеру. В университете он ленился изучать античных классиков и стал священником; теперь он уже и сам не понимал, как это произошло. Каков же он был в молодости, если мог вообразить, что пригоден для этого звания? Почему он не стал лесничим, ковбоем, почему не занялся любым ремеслом, которое позволило бы ему жить на воздухе, а не в трущобах, в самом сердце этого пасмурного города? Уж не толкнуло ли его на эту стезю божественное откровение? А если нет, то что же его на это толкнуло? Обстругивая палубу, подобную тем, на которые по воле древних водопроводчиков-римлян когда-то рекою лился пот чужеземцев, он думал: "Я служу идее, но с такой надстройкой, что лучше об этом не думать! Но я же тружусь на благо человека? И врач трудится на благо людям, несмотря на шарлатанство, царящее в медицине; и государственный деятель, хотя и знает, что избиратели, вручившие ему власть, - темные люди. Человек пользуется внешним ритуалом культа, сам в него не веря, и даже ухитряется внушить веру в него другим. Жизнь практически сводится к компромиссу. Все мы иезуиты, - думал он, - и пользуемся сомнительными средствами для высоких целей. Но готов ли я отдать жизнь за свой сан, как солдат - за честь мундира? Ах, все эти рассуждения не стоят и выеденного яйца..."'
Зазвонил телефон.
– Священника!.. Да, сэр!.. Насчет той девочки. Оперировать уже поздно. Хорошо бы вам прийти, сэр.
Хилери положил трубку, схватил шляпу и выбежал на улицу. Из множества его обязанностей самой неприятной для него было напутствие у смертного одра; и когда он вышел из такси у входа в больницу, его морщинистое, застывшее лицо таило подлинный ужас. Такая малютка! А что он мог поделать пробормотать несколько молитв и подержать ее за руку? Родители - просто злодеи, запустили болезнь, а теперь уже слишком поздно. Посадить их за это в тюрьму, - значит, нужно сажать в тюрьму всех англичан, все они только и думают, как бы уберечь свою независимость, пока не становится слишком поздно!
– Сюда, сэр, - сказала сиделка.
В строгой белизне небольшого приемного покоя Хилери разглядел безжизненное маленькое тельце, покрытое чем-то белым, и смертельно бледное личико. Он сел рядом, подыскивая слова, которые согрели бы последние минуты ребенка.
"Молиться не буду, - думал он, - она еще слишком мала".
Глаза девочки, затуманенные морфием, мучительно вглядывались в окружающий мир и с, ужасом перебегали с предмета на предмет, испуганно останавливаясь то на белой фигуре сиделки, то на докторе в халате. Хилери поднял руку.
– Могу я вас попросить оставить меня с ней на минутку?
Врач и сиделка вышли в соседнюю палату.
– Лу!
– тихонько позвал Хилери.
Девочка услышала его, взгляд перестал испуганно метаться и застыл на улыбающихся губах священника.
– Как здесь красиво и чисто, правда? Лу! Что ты любишь больше всего на свете?
Бледные сморщенные губки разжались, чтобы едва слышно произнести:
– Кино.
– Вот тебе и будут его показывать каждый божий день, даже два раза в день. Ты только подумай! Закрой глаза, постарайся покрепче заснуть, а когда проснешься, увидишь кино. Закрой глазки! А я расскажу тебе сказку. Все будет хорошо. Видишь? Я тут.
Ему показалось, что она закрыла глаза, но у нее снова начался приступ боли; она тихонько захныкала, потом закричала.
– Господи!
– прошептал Хилери.
– Доктор, еще укол, поскорее!
Доктор впрыснул морфий.
– Теперь оставьте нас.
Доктор выскользнул за дверь, а взгляд ребенка медленно возвратился к улыбающемуся лицу Хилери. Он прикрыл ладонью ее худенькую ручку...
– Слушай, Лу!
Шли Плотник об руку с Моржом по желтому песку,
И почему-то вид песка нагнал на них тоску...