Последняя граница
Шрифт:
Он знавал одного работавшего у ковбоев повара-китайца, утверждавшего, будто он говорит на языке сиу. Но Джонсон нетерпеливо пожал плечами.
– Иди попытайся, – сказал он.
Солдат неохотно вышел вперед и крикнул что-то индейцам. Он повторил слово шепотом, затем выкрикнул его опять. Ветер унес слово, архаическое, нелепое и бессмысленное в устах белого. Солдат старался держаться подальше от индейцев.
– Попробуй другое слово, – приказал Джонсон.
Он испытывал какую-то мучительную потребность разрушить преграду, воздвигнутую различием языков, и сделать это
Солдат произнес еще несколько слов, и на этот раз среди индейцев началось движение Они заговорили между собой. Но слышался только смутный гул, так как ветер относил их слова в сторону. Затем гул прекратился, ряды раздвинулись, и вперед выступил старик, глубокий-глубокий старик, едва стоявший на ногах, такой древний и высохший, что самое его существование среди этого страдающего племени казалось чем-то невероятным. Подойдя к солдату вплотную, настолько близко, что тот попятился, старик заговорил тихо, медленно, с трудом. Усилия, которые он делал, видимо требовали от него крайнего напряжения.
– Что он говорит? – спросил Джонсон.
– Не знаю, – смущенно ответил солдат. – Мне кажется, он говорит, чтобы мы ушли, но я не уверен.
– Пусть сдаются. Добейся, чтобы он понял.
– Я думаю, это он понял, – кивнул головой парень. – Мне кажется, он хочет, чтобы мы ушли и оставили их в покое.
Старик продолжал говорить. Он то указывал на стоявших за ним людей, то, через головы солдат, на небо, туда, откуда надвигалась буря, то скорбно покачивал головой.
– Он хочет, чтобы мы оставили их в покое, – решил солдат, и робкая улыбка, оттого что он наконец понял, появилась на его веснушчатом лице. – Он говорит, что они возвращаются к себе на родину, просто на родину, и больше ничего; мы же должны уйти отсюда.
– Скажи ему…
Но Джонсон тут же почувствовал, насколько тщетны будут попытки солдата что-нибудь объяснить им. Между ними стояла преграда. Но не только преграда языка: их разделяла целая эра, глубокая пропасть между прошлым и настоящим. Пожав плечами, Джонсон приказал солдату возвратиться в строй. И на месте переговоров остался один старик, удивительный, древний, окоченевший от холода, изможденный, со всеми горестями старости, слишком много видевший, слишком много перестрадавший.
– Что же вы намерены делать? – неуверенно спросил лейтенант. Он не столько обращался к капитану, сколько к самому себе, он стремился найти ответ, глядя на солдат, сержанта, на меркнущее солнце и приближавшуюся тучу.
– Делать?
– Трубач! – рявкнул Лэнси не выдержав. – Да брось ты наконец эту проклятую трубу!
А Джонсон тихо сказал:
– Сержант Лэнси, возвращайтесь в форт и расскажите обстановку полковнику Карлтону. Объясните ему истинное положение вещей. Доложите, что я предлагаю выслать сюда два эскадрона и фургоны для перевозки этих несчастных. А мы останемся здесь. Может быть, нам удастся уговорить их добровольно отправиться в форт.
– А гаубицу, сэр?
– Что?
– Я спрашиваю: а гаубицу,
– Передайте ему то, что я сказал.
– Он захочет послать гаубицу, сэр, – извините за смелость, но вы знаете, что он скор на решения, когда дело касается индейцев. Не сказать ли мне, что пушка не нужна?
– Скажите ему то, что я велел вам передать, – пробормотал Джонсон. – Если полковник захочет послать сюда пушку, это его дело, сержант, а не ваше.
– Слушаю, сэр.
– Отправляйтесь сейчас же, – сказал Джонсон.
Сержант уехал. Аллен снял свои рукавицы и отогревал руки дыханием.
– Холодно, – заметил он.
– Что?
– Становится все холоднее. Думаю, что пойдет снег.
Джонсон сказал рассеянно:
– На востоке перед снегопадом теплеет.
Индейцы пришли в движение. Они не делали попыток уйти прочь от солдат, а наоборот, прошли мимо них совсем близко. Мужчины, все еще держа свое оружие наготове, образовали цепь вокруг женщин и детей, а когда они миновали кавалеристов, то пошли позади колонны в качестве арьергарда. Джонсон следил за их прохождением. Они ровняли шаг по ведшему их старому вождю. Джонсон кивнул лейтенанту Аллену, тот повернул кавалерию и повел ее вслед шайенам.
Отряд не отставал от них – достаточно было ехать шагом, – да и то Джонсону приходилось не раз останавливать его. Чтобы бороться с режущим северным ветром, индейцам понадобился весь небольшой остаток их сил. Его ледяные порывы то и дело задерживали их, и они едва подвигались вперед. Горизонт перед ними стал черным, тяжелые тучи, все сильнее захватывавшие голубое небо, походили на дым, поднимающийся над фабричным городом. А позади, на закатном небе, выступали контуры людей в синих мундирах, в подбитых овчиной шинелях, на сильных, упитанных лошадях.
Джонсон только раз прервал молчание. Он сказал:
– Вот глупцы несчастные, обреченные глупцы!..
Спустя некоторое время индейцы сделали привал. Около половины мужчин, взяв ружья наизготовку, повернулись лицом к солдатам, остальные помогали разбить лагерь. Бережно сняли с изнуренных пони детей, ласкали их, обращались с ними, как нищий обращается с единственной драгоценностью, уцелевшей у него от лучших дней. Все это солдаты могли легко наблюдать, так как индейцы подпускали их на расстояние двенадцати ярдов от лагеря и только тогда угрожали им ружьями. Солдатам были также видны дети – тощие уродцы с вздувшимися животами, дети, которые не смеялись, не улыбались, даже не капризничали: жалкие гномы, закутанные в кучу всевозможного тряпья, которое только смогли уделить им полуголые родители.
Воины и женщины ковыляли вокруг, ища сучья, сухую траву, все, что могло бы служить топливом. Они набрали наконец какого-то мелкого мусора, который при упорных поисках найдется даже в самой бесплодной пустыне. Они снесли его в кучи и разожгли маленькие костры, сверкавшие в сумерках. Видимо, у них не было пищи, так как они не делали попыток что-нибудь приготовить на этих кострах; они даже не грелись, они только уложили детей как можно ближе к огню, а своими телами старались, как стеной, защитить их от северного ветра.