Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников
Шрифт:
Мне повезло: мы сошлись быстро и оставшиеся его годы жили широко и дружно. Не скованные никакими цепями — ни семейными, ни бытовыми, — могли легко подняться и покатить либо по грибы, либо на рыбалку. А еще он любил прийти ночью и предложить:
— Поедем к твоей маме…
Она тогда жила в Череповце. Я понимал его, не помнившего, — по существу, не знавшего, — что такое прикосновение материнской ладони к твоим волосам, плечу, щеке…
Мы объявляемся на пороге — и вот уже нас кормят горячим куриным бульоном, жарят котлеты и предлагают отведать пирогов. Рубцов тает от переполняющего чувства благодарности и с горечью спрашивает:
— Александра Александровна, ну почему жены-то не могут вот так?
— Могут,
Но такие ответы его не устраивают…
— Пока они поймут, я уже, может, помру…
— Ну что ты, Коля, что ты!
Матери хочется перед работой еще часок соснуть, и она предлагает:
— Давайте укладываться, ребята. Ведь наверняка всю ночь не спали.
Это точно. Ночной пригородный поезд ходит всегда пустым. Редкий полуночник войдет в вагон и через остановку-две выйдет. И опять мы одни, и можно хохотать и резвиться, сколько влезет. Благо проводница спокойная и сама не прочь покемарить в собственном купе.
А Рубцов уже вошел во вкус и сыплет историю за историей, экспромт за экспромтом. Мы долго не можем угомониться. И матери приходится на нас прикрикнуть: «Спать!» И, переваливаясь через него, я плюхаюсь на диван, который уже постелен для нас. Рубцов бурчит:
— Ну, медведь!
Предлагаю продолжить нашу ночную дорожную игру:
— Срифмуй со словом «балдеть».
— Тогда не мешай.
Он молчит несколько минут, потом читает:
Кто-то в верности партии клялся, Кто-то резался с визгом в лото, И стремительно в ночь удалялся Алкоголик, укравший пальто, В это время заснул Коротаев, Как в берлогу залегший медведь, Потому что у строгих хозяев До утра не позволят… балдеть.Какой уж тут сон! Мы, повизгивая, хохочем, пока мать снова не выходит из соседней комнаты и не взывает к нашему благоразумию.
Когда она возвращается с работы, мы идем втроем гулять, и Рубцов — больше, конечно, для матери, чем для меня, — без конца рассказывает, как он служил на флоте, жил в детдоме, первый раз влюбился. И я понимаю: он с ней говорит так, как, наверно, говорил бы со своей матерью; и когда слышу речи о том, что Рубцов ни перед кем не раскрывался да конца, — всегда вспоминаю эти прогулки…
В 1969 году меня пригласили учиться в Москву на Высшие литературные курсы. Я передал свои немудреные обязанности литконсультанта по газете Николаю Рубцову:
— Конечно, Коля, сорок рублей — не велики деньги, но все-таки твердый заработок… хотя бы на хлеб.
Он согласился. Но проработал недолго. Да не очень и держался за такое место: у него в Москве готовилась к печати новая книга «Сосен шум». Он просил меня зайти в «Советский писатель», где у меня тоже была на выходе книга стихов, и узнать, как там идут его дела. В рубцовском архиве каким-то чудом уцелело одно из моих писем той поры. Вот оно:
«Коля! Заходил я тут на досуге в „Советский писатель“. Спросил, как твои дела. Говорят, все нормально. Дело идет к набору. Передали тебе отпечатанные, но не вычитанные стихи, которые пойдут. Но предупредили, что это еще не окончательный вариант. Это посылают экземпляр просто тебе. Так что прочитывай. Большой привет тебе от Михаила Павловича Еремина [5] . Он жалуется, что у него украли подаренную тобой „Звезду полей“. Если найдешь свободный экземпляр, то пошли. Уж больно хороший мужик. И любит он тебя по-настоящему. Я скоро приеду и сам подарю выправленный свой „Жребий“. Так что до встречи.
5
Преподаватель Литинститута.
Я нарочно передаю текст письма так дотошно. Хочется во всех наших писаниях прежде всего точности. Потому что о Николае Рубцове и так наплетено слишком много. И наша задача — всеми силами противостоять этому мутному потоку. А средство у нас одно — правда, точность, документальность. Ведь не исключена возможность, что наши беглые заметки кому-то пригодятся и в будущем, потому что мы были живыми свидетелями могучего взлета русского таланта.
Наши встречи в Москве были редкими, но запоминающимися. Однажды Николай Рубцов ночевал у меня. Перед этим мы долго и радушно посидели в компании его поклонников, а наутро я должен был лететь в длительную командировку по Сибири, где до этого ни разу не бывал и рвался туда. Уже были получены командировочные деньги и Удостоверение. Наутро нам обоим так не захотелось прощаться, что мы решили: Сибирь никуда не уйдет и рано или поздно мы ее посетим, а Дружба — дело и редкое, и деликатное, и неизвестно, долго ли нам дано ею наслаждаться. С этим мы и спустились не торопясь с седьмого этажа общежития Литинститута и отправились на поиски новых радостей.
Вспоминая теперь тот случай, я утешаюсь тем, что не улетел в Сибирь: нам действительно оставалось дружить очень недолго.
Накануне Нового, 1971 года я приехал в Вологду на зимние каникулы. Рубцов поджидал свою дочку Лену с мамой в гости. Приготовил елку, хотя заранее не стал ее наряжать. Видимо, хотел этот праздник подарить самой девочке. Но праздника не получилось: дочь не привезли. И так вышло, что Новый год мы с Николаем Михайловичем встречали врозь. Наутро я со своей невестой пришел его проведать. Рубцов был не один. Они всю ночь просидели вдвоем со знакомым художником и были угрюмы. Но хозяин встретил нас радушно, достал свежего пива, угостил, старался развеселить. А мы пытались сделать вид, что нам действительно хорошо, и беззаботно болтали, но мешала веселиться ненаряженная елка, сиротливо стоящая в переднем углу. Но — ничего! Мы знали, что скоро пошумим на славу, поскольку нами были замыслены сразу две свадьбы и была договоренность: сначала он развертывает гармонь на моей, а потом я — на его. С этими радужными надеждами я вскоре уехал на недельку к матери в Череповец.
А дальше началась мистика…
На другой же день почувствовал странную и страшную тоску, не мог найти себе места и понял, что меня неодолимо тянет обратно в Вологду.
Уже в поезде почувствовал облегчение, успокоился. Потом, после грянувшей трагедии, в мельчайших подробностях восстанавливал свои порывы, движения, чувства и понял: что-то требовало, звало меня быть в роковую минуту поблизости, если уж ничего нельзя изменить.
На следующий день, 19 января, рано поутру ко мне позвонили. Вошел работник газеты «Вологодский комсомолец» Женя Некрасов, бледный, с трясущимися губами, с мученическим лицом:
— Ты пока ничего не знаешь?
И я ему, еще боясь поверить, почти утвердительно ответил:
— Рубцов…
— Да… сегодня ночью убили.
Все остальное прошло как в беспамятстве: вместе с друзьями укладывал в гроб, стоял в почетном карауле и не мог отвести взгляда от совершенно прекрасного, не обезображенного смертью — с застывшей иронической улыбкой — лица и рассеянно слушал, как художник Валентин Малыгин, тоже потрясенный этим живым выражением губ, персиковым цветом кожи, все повторял, глядя на такие чуткие, всегда приподнятые рубцовские уши: