Последняя свобода
Шрифт:
— Я любил любовь.
— Ты! Грязная скотина…
Он вдруг рассмеялся; от этого смеха у меня мурашки поползли.
— Любил, Леон. В прошедшем времени. Все кончено, с этим все покончено.
— Тебя так поразила ее смерть?
— Меня поразил твой роман.
— Не только тебя, — я пристально наблюдал за ним. — В вечер исчезновения Марго к нам в сад явился черный монах.
— У тебя была галлюцинация?
— Я в это время набирался за упокой Прахова. Но
Горностаев вздрогнул.
— Этот ряженый убил Марго?
— Ишь ты, точное какое словечко подобрал. Во что нарядился ряженый?
— Я тебя не понимаю, — отрубил он угрюмо.
— Не понимаешь? А скверный почерк мой понимаешь, а?
— Как старый литератор, как издатель, наконец, я действительно поднаторел во всяческих скверностях.
— Поднаторел. Ведь ты лазил в мой сундучок.
— Нет!
Любопытно, что мое странное заявление его не удивило, не возмутило.
— Лазил. Ты прошлый раз проговорился: «Остальные рукописи у тебя перепечатаны». Откуда такая осведомленность?
— Да обычное предположение. Любой профессионал, окончив вещь, возится с нею, лелеет, любуется, никак не может расстаться.
— Заткнись! Ты подложил туда коричневую тетрадь. Что доказывает твоя фраза: «Огонь сильнее». Ты сжег три страницы… или хуже?
— Что хуже?
— Труп.
— Ты настоящий писатель, Леон, фантаст, — Гриша вдруг как-то успокоился. — По старой дружбе я тебе простил «скотину», ты не в себе… но «убийцу»… не советую!
— Ты мне еще будешь советы давать?
— А вот скажи — только честно: ты ни разу в жизни не испытал внезапного бешеного влечения?
— Аленьку твою я не совращал.
— Да не было ничего! Сплетник этот старый…
— У Милашкина есть неизданные вещи, — не вовремя вспомнил я. — Он интересуется…
— Графоманов не печатаем.
— Почему два года назад, как ты говоришь, твои похождения кончились?
— Другим делом занялся. Другой азарт захватил.
— Азарт требует денег.
— Продал душу дьяволу, — Гриша усмехнулся.
— Почем заплатили?
— Я все вернул.
— Кому?
— Дьяволу.
После последних реплик что-то стронулось между нами, сдвинулось, изменился настрой.
— Ты бывал у Марго в спальне?
— Нет!
— Там было душно, когда мы с сыном вошли, — заговорил я медленно, силясь понять, что изменилось. — Душно и асимметрично.
— Что-что?
— Картина чуть сдвинута. Ты ее знаешь?
— Кого?
Гришу я все-таки знал, и знал, что он на пределе.
— Великий отрок и черный монах под деревом, с драгоценным ларцом.
— А, Нестеров.
— А между ними на траве бледно-красное овальное пятно.
Он ни о чем не спросил, словно мы перешли в иной мир (не в задушевно-студенческий, о нет!), в иной, где все ясно без
— Было душно, и пахло «Каберне».
— Женщины пили на дне рождения, — продолжил он, как в гипнозе.
— Этот запах заглушил кровь. Я не знаю, как она пахнет.
— И я не знаю.
— Знаешь. И еще ковер. Ковер, помнишь? Светло-красный, с бордовыми цветами. Как на гробе Прахова — крупные георгины. Пятна почти не видны…
— Не видны, — повторил он зачарованно.
— …То ли вина, то ли крови. Для криминальной экспертизы нужен труп. Но если его сожгли, то уже не разгадать загадку. А около меня, где-то совсем рядом, убийца — дразнит, издевается, хочет свести с ума.
— Кто это? — закричал Гриша, разрушив зачарованность, и я ответил сухо, «по протоколу»:
— Тот, кто украл рукопись, сжег концовку и стер кровь с картины.
Дверь распахнулась, на пороге возникла Аллочка в длинном, до полу, мрачном халате вроде моей похищенной хламиды. Несвойственным ей аффектированно-театральным жестом она прижимала ладонь ко лбу.
— Моя жена вновь дала о себе знать, — сообщил я громко и бесстрастно. — Она подбросила в спальню сережку. Голубенькую, чешского стекла.
— Голубенькую? — переспросила Алла и бессмысленно улыбнулась. — Серьги и ожерелье, помню. Ужасно шли к белому платью из шифона. Что-то невинное, девичье, правда, Гриша?
— Белое платье еще не всплыло, — вставил я. — Оно в пятнах.
— Заткнитесь вы оба! — не выдержал муж. — Аленька, спать, ты не в себе! — Вскочил, схватил ее за руки.
— Не хочу, отстань!
Она вырвала руки и тяжело прислонилась, привалилась к книжному шкафу у двери: застекленная верхняя половина звенела и подрагивала. Алла говорила несколько бессвязно:
— Она была одета в шифоновое платье, с широким голубым поясом, завязанным бантом… и чешский гарнитур… голубенький, прозрачные стекляшки…
— Когда? — прервал я жуткий лепет.
— В беседке. Мы говорили про шиповник…
— Господи, когда?
— Тогда! Примется или нет. Принялся. А ты читал роман про черного монаха, разве не помнишь? — Она засмеялась, хитренько поглядывая. — С этого романа все и началось, разве не помнишь? Коричневая большая тетрадь, без трех страничек. Я помню. Я пила «Каберне».
Теперь я понял очевидное: матушка вдрызг пьяна — и перевел дух. Гриша тайно страдал. Ну и черт с ним! Мне нужна правда про эту парочку. Я поднялся, уступая кресло.
— Садись, дорогая…
— Отстань! Не хочу.
— Аленька!..
— Отстань! — взвизгнула она с такой злобой к мужу, что он даже вздрогнул.
— Леон, она больна. Ты бы шел…
— Не больна! Не делай из меня сумасшедшую! Он хочет, чтобы я спятила, давно хочет…
— Как «давно»? — Я вошел в роль «сыщика».