Последняя свобода
Шрифт:
— Не скажу, ишь какой хитренький!
— Аленька, голубчик, пойдем поспишь…
— Не пойду! И ты больше не пойдешь.
— Куда? — заинтересовался я.
— На свое озеро. Сегодня все удочки переломаю.
— Да разве Гриша рыболов?
— Это проклятое озеро его зачаровало.
— Люблю воду, ничего страшного. Я — «рыба» по рождению, мартовский…
(«Кот!» — добавил я про себя.)
— …на утренней зорьке посидеть, на вечерней поплавать, — продолжал несчастный муж лепетать в стиле Аллочки. — Безо всех, ото
«С дьяволом!» — поправил я про себя, и подумалось в смятении: «Мой рыболов из сна!». Тут наконец с громогласным подтверждением рухнула верхняя половина шкафа. Аллочка успела отскочить и, кажется, несколько протрезветь. Мы втроем так и замерли.
— Уходите оба! — приказал Гриша в сдержанном бешенстве.
Но мы, конечно, бросились поднимать неподъемный шкаф, битком набитый, как тут же выяснилось, папками — две из них выпали наружу и валялись в битом стекле.
— Гриш, надо вынуть все, — выговорила Аллочка робко, — иначе не поднять.
Я с любопытством посмотрел на обложку серой объемистой папки. «Григорий Горностаев, — было выведено четким, в отличие от моего, чеканным лиловым почерком. — Чаша терпения. Роман. 1980 год», — и не мог скрыть удивления.
— Все эти папки — твои…
— Каждая вещь — в пяти экземплярах.
— Так ты пишешь прозу?
— Почему бы нет?
Действительно, почему? Учились мы в одном семинаре на отделении прозы: потом я пошел в театр, а он в критику.
— Но почему тайком? С твоими возможностями…
Гриша, не отвечая, с остервенением запихивал папки в лежащую боком на полу половину шкафа. Я затронул слишком деликатные струны, наступил на пресловутую любимую мозоль… Очень любопытно, очень! Такие глубины открылись вдруг через двадцать-то пять лет.
Аллочка, сыграв роль «каменного гостя», удалилась, пошатываясь. Ученик: «Она вышла в горе, ломая руки, я почувствовал ее страдание». Господи, чем живут эти двое, какие фантазии осеняют его на розовом рассвете или над черным омутом? И почему пьет она? Откуда, наконец, взялись денежки на частное издательство?
Средь всего этого разора и дребезга Гриша сел в кресло, закинул ногу на ногу и закурил. Я поддержал — все молча, остро ощущая пропасть, провальчик в тайну ночную, маниакальную. «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед». Этим «винам», боюсь, не настанет; боюсь, прогоркли.
Гриша заговорил со спокойной иронией:
— Я слишком люблю русскую литературу, чтобы обременять ее… Нет, серьезно: как профессионал я ощущаю недостаток своих вещей. Пока что. Всему свой черед.
— Какой недостаток?
— Тайны.
Четко и профессионально он определил результат настоящего творчества — «тайна». Нечто не от мира сего.
— У тебя этого много? — Я кивнул на поверженный шкаф.
— Кое-что есть.
— Интересно, какую прозу пишет блестящий критик.
— Я же сказал, не блестящую. Пока что. Мне хотелось бы, —
— Ты создал свой реальный мир — издательство.
— Мне этого мало, — обронил он сдержанно и закрыл тему: — Аленька больна, поэтому — будь снисходителен — иногда перебирает.
— Что с ней?
— Давление подскакивает, ну, коньяк расширяет сосуды.
— Что ж вы скрывали? Тут необходим Василий.
— А, что может медик.
— Он — почти невозможное, выхаживает почти безнадежных.
— Отец ваш умер, Татьяна умерла.
— Он в параличе, у нее рак легких. Василий сделал все, что мог, протянул сколько мог.
— Протянул их муки?
— Он отдавал им свою жизнь.
— Да! Ты прав. Я им завидовал. Не тебе, Леон, хотя Марго всех затмит, но… Они с Татьяной жили друг для друга. Удивительная женщина. Как он выдержал…
— Работа спасла — вот это преодоление безнадежности. Больные на него молятся. Я с ним поговорю насчет Аллы.
— Не надо. У нее блажь.
Мы пристально посмотрели друг на друга. Гриша схватился за очки.
— А я все-таки поговорю.
Вышли из дома, постояли по привычке возле крыльца. Вода в бочке зацвела сплошь — давно не было дождей, — и барахталась на желто-грязной пленке обреченная бабочка. Языческий символ души — Психеи. Я ее извлек, она тяжело взлетела и упала оземь умереть или оправиться. Пахнуло мерзким смрадом — тухлыми яйцами, сероводородом по-научному. Проще — серой.
— Леон, прости и запомни: ничего у нас с ней не было за двадцать пять лет. Ничего.
— Тогда что прощать? Юность?
Он молчал.
— Что прощать, Гриша?
Он повернулся и ушел в дом.
А я поплелся по знойной улице. В сонном воздухе, в зелени на обочине, за оградами, во всем летнем пестром пространстве ощущался тайный страх. Студенческие страсти, роковые цифры — 25 — кружили голову не ревностью, не злостью — ужасом. Как помнил я безрассудство и смелость моей Марго — на какую сделку пошла бы она, какой шантаж стерпела? Только ради сына. Ему двадцать четыре. Господи, как я одинок! Из скорбного списка действующих лиц и исполнителей я мысленно вычеркивал одного за другим, одного за другим…
Глава 16
Я стоял посреди кабинета смотрел на камень. В прихожей послышались приглушенные шаги. Резко распахнул дверь. Мария.
— Вас можно на минуточку?
Она пожала голыми плечами, блестящими от загара. Неловко мне было смотреть на нее, страшно, потому что, кажется, не знал я женщины желаннее — и ненавидел ее за жуткую эту зависимость, и презирал себя, твердя: «Ты сыщик, сыщик, сыщик — ничего больше!»
Мария вошла и уставилась на письменный стол. Каким-то сверхъестественным путем — клянусь! — я уловил симптомы: страх и азарт.