Посмотрите, я расту
Шрифт:
– Тихий час—не для нас!
И опять кутерьма началась. Алевтина Дмитриевна то к нам, то к девчонкам бегает. Как прибежит – всё стихнет. Мы лежим, глаза закрыты, только пух в воздухе плавает. Уйдёт – опять сражение!
Мне Федул как закатал подушкой по голове. Я наметился в него, а тут дверь открывается – и подушка прямо Алевтине Дмитриевне в лицо. Все так и ахнули.
– Ну, всё! – прошептал Липа. – Теперь тебя .из лагеря выключат.
Сразу стало тихо. Алевтина Дмитриевна ничего не сказала, так и стояла с подушкой в руках.
– Не заметила, кто в неё попал. Повезло тебе! – сказал Серёга. – Эй, вы! Кто Хрустю продаст – смотрите!
– Спать давайте! – сказал Федул не из нашего класса, и все завозились, укрываясь одеялами. Скоро многие засопели.
А я никак не мог уснуть – всё вспоминал, как у Алевтины губы затряслись. «Так ей и надо!—говорил я себе.—Будет знать, как меня наказывать. Маме она моей пожалуется! Вот и хорошо, что попало ей подушкой». Но на душе было скверно.
Мальчишки и девчонки нашего отряда жили в разных домиках. Алевтина помещалась в комнатке в девчоночной палате, а у нас – тётя Паша. Я как раз лежал у тоненькой фанерной перегородки, которая отделяла нашу палату от тёти Па-шиной комнаты. Вдруг там хлопнула дверь, и я услышал голоса.
– Да что ты, доченька, так убиваешься! – говорила тётя Паша. – Ведь они небось нечаянно, не специально!
– Не утешайте меня! – отвечал голос Алевтины. – Они меня совершенно, совершенно не уважают, ни капельки… Попали подушкой в лицо, ну хоть бы извинились… А этот Хрусталёв! Такой маленький и такой злой! – И она вдруг всхлипнула.
«Значит, видела, что я попал!»—подумал я.
– Ну не расстраивайся! Не надо!
– Кинули, попали в лицо, и никто не признался! Никто! «Значит, не видела!»—подумал я.
– Да ты не расстраивайся. Может, ещё признаются… Самой-то тебе сколь годов?
– Семнадцать.
– Э-э-эх! – вздохнула тётя Паша. – Тебе бы не пионервожатой, а пионеркой в лагерь поехать. Сама ты ещё ребёнок.
– Ну что вы говорите такое!—возразила Алевтина.– Я же через год техникум кончу! Ведь сейчас у меня практика. Тётя Паша, я ведь через год буду учительницей, я так боюсь, что вдруг не смогу их любить. Я так стараюсь для них, а они все какие-то замкнутые, злые.. .
Вот тебе раз! Алевтина, которая мне казалась ужасно взрослой, недоброй и несправедливой, которая заставила меня стоять перед строем, перед семью отрядами на линейке, которая посмела меня наказать, и наказать напрасно, потому что я не был виноват, а если и был виноват, то не настолько, чтобы по-орить меня на весь лагерь, – эта Алевтина плакала.
Я её ударил! То есть не то что ударил, а попал подушкой. О это одно и то же. Представляю, что сказала бы об этом мама или бабушка.
Они поставили бы меня перед портретами. У нас над бабушкиной кроватью висят три портрета: дедушки, дяди и моего папы, и за каждым портретом заткнута тоненькая серая умажка. Похоронка. Там написано: «Ваш муж» (это дедушка), а в двух других: «Ваш сын» (это дядя и папа), а дальше:
"проявив мужество и героизм, пал смертью храбрых в боях а свободу и независимость нашей Родины».
Бабушка поставила бы меня перед портретами и сказала:
– Им стыдно за тебя! И мне стыдно! Я плохая бабушка, не могу воспитать тебя как следует.
«Вставай, вставай, рубаху надевай!»—запел горн. Тихий час кончился.
«Что же мне делать?»—думал я за полдником, посматривая на пионервожатую. Она прохаживалась между столами, глаза у неё были красные.
Когда мы сговаривались с тем мальчишкой из шестого отряда, чтобы играть в футбол, я всё никак не мог придумать себе лово, ну, чтобы подойти к капитанам и сказать: «Мать, мать, что тебе дать: овёс или пшено, воду или камень?..» – ну, или щё что-нибудь.
Стали играть – по мячу попасть не могу, два раза такой момент был, что чистый гол получался, а я всё мимо да мимо.
Тут Серёга подходит.
– Знаешь что! – говорит. – Ты или играй, или уматывай!
– Может, ты заболел? – Колька Осташевский спрашивает.
– Да гоните этого хилятика! Я вам сейчас хорошего игрока приведу! – Надо же, это тот парень из шестого отряда кричит, которого я сам позвал играть.
– У тебя игра не вяжется! – сказал Серёга авторитетно, – соберись! Играй энергично. – Это он таких слов по радио комментатора Вадима Синявского наслушался.
– А подите вы со своим футболом! —сказал я и вышел из гры.
Стал по лагерю бродить. Все делом заняты. В первом отряде плот строят. Во втором—девчонки с аккордеонистом песню учат. В третьем – газету выпускают, шахматный турнир проводят и ещё выпиливают, только опилки столбом из-под лобзиков летят. Наши девчонки с Алевтиной вышивать учатся. Одному мне деваться некуда. Ходил я, ходил – и забрёл опять на кухню.
– Во! – сказал дядя Толя. Он точил пилу. – Опять наш Боря грустный. Чего стряслось?
Я подумал и рассказал всё как есть.
– Это тебя совесть мучит! Она, проклятая, иной раз житья не даёт! – Он встал, и пила в его руках блеснула, как большая рыба. – Умел кот сметану съесть – умей, кот, и трёпку снесть. Я так полагаю, должон ты у Алевтины прощения попросить. И не затягивай это дело. Давай иди извиняйся. Ну, чего мнёшься? Стыдно? А! Вот то-то. А ты подумай, что может хуже быть. А вдруг ваша пионервожатая решит, что в неё другой кто попал? И будет ему нарекание. Это значит, ты невинного человека под монастырь подведёшь.
Он ушёл в сарай, а я всё никак не мог пойти к пионервожатой. Ноги у меня как свинцом налились. Я походил по двору, попинал ногами щепки. Палец ушиб.
– Ты всё ещё тут? – Дядя Толя вышел из сарая. – Вот ты, братец мой, какая загвоздка. – Он даже в затылке почесал. – Ну что поделать, пойдём вместе! Я вроде как для поддержки. – Алевтина Дмитриевна! – сказал он тихонечко пионервожатой. – Вот тут молодой человек к вам дело имеет, а сказать стесняется.
– Что такое, Хрусталёв? – спросила Алевтина строго. – Говори.