Посредине пути
Шрифт:
Ну откуда мне, черт побери, знать, когда будет конец моей жизни, и какой он будет, да что я буду делать?
Подумать только! У нас хорошо, тепло, соседей нет; ни скотину тебе кормить, дети не плачут. Я ей о чем толкую-то? Литература…
Конечно, я буду ею заниматься и кормиться до тех пор, пока не станет ясно, что именно она обеспечит мне конец от голодной смерти, а так… Чем же еще прикажете заниматься? Я тоже обратил внимание, что и в периодической печати, и другими методами идеологического воздействия в настоящее время призывают людей — каждого индивидуума в отдельности — приложить максимальные усилия и содействовать мировому прогрессу в деле борьбы с угрозой войны; так ведь и я являюсь отдельным индивидуумом
А что я еще делать могу?! Может, и было бы от меня больше толку, если бы я был хорошим электриком, акушером, слесарем или токарем, но я ничего больше делать не умею, кроме того, что делаю, да и это тоже дастся нелегко, с русским языком у меня до сих пор отношения до конца не выяснены, а на эстонском писать бессмысленно: чтобы быть напечатанным на эстонском, не надо ссориться с живыми классиками, об этом меня просвещал еще в Тарту, в бункере, бывший заместитель прокурора.
И я объяснил Тийю: решил писать потому, что больше ничего делать не умею. Решив же, столкнулся с трудностями, и главная из них — герой. Где его взять? О героизме пишут больше, чем его можно обнаружить, а если на всех не хватит, придумывают — на то и писатели; но для меня не все подходы к герою удобны, поскольку пришел в литературу совсем из другого института, и мне ли не понять, что рассказывать о следователе я не в состоянии, а об уголовнике твердить без конца — просто неприлично.
В современной литературе желательна тематика более злободневная. К тому же я два десятилетия назад смотрел на мир немного восторженными глазами, а сегодня восторженности сильно убавилось. В таком случае и вовсе с героем становится туговато. Но сказать о том, что думаю и что считаю даже необходимым, тем не менее хочется. Поэтому я решил идти своим путем. Верность одному герою распространена в литературе; возьмем хотя бы Конан Дойля или Агату Кристи, или же Жоржа Сименона с их сыщиками; и у нас достаточно литературы типа «И это все о нем» или же «Следствие ведут знатоки» (не очень порою компетентные). Я решил создать своего героя из собственного первого лица, которого так размалюю, что родная мать не узнает (она и не узнала: я ей послал книгу в Швецию, так она пишет: «Сынок, о ком это ты написал?»).
Ну конечно, Тийю дорогая (ах, как я жалею, что был тогда так глуп, во Фленсбурге! Всю жизнь локти кусаю!), нужно еще и какое-то моральное основание, чтобы писать книги, столь слабо ориентируясь в жизни, но разве у меня его нет? Я встречаюсь с читателями тут и там в библиотеках, коллективах. Они задают мне вопросы и интересуются моими мыслями о жизни… Значит, и они на что-то пригодны, эти мысли!
Когда-то пожилая журналистка в Москве писала обо мне в газете, что будто бы я стремился к суду над собой, руки мои в крови (они не были у меня в крови никогда, ни один палец), что я к правде стремился. Я действительно стремился к правде, но… к своей: мне где-то в глубине души хотелось мстить за мой жизненный испорченный дебют и за звание, которое мне навязала жизнь, за несправедливости, приведшие к моему положению. Не скоро я разобрался в той истине, что людей, учинивших зло надо мной, давно уже нет, а за то, что зло продолжает действовать по инерции, мстить кому бы то ни было несправедливо. Жить с душой мстительно злобствующей — никогда не обрести родины, нигде. И друзей тоже. Друзьями злобных могут быть скорее всего сходные с ними души, а это дружба скорпионов.
Эх, Тийю, не хочется мне с тобой на эту тему распространяться. А ты помнишь, когда мы гуляли в крапиве и я, что называется, за тобой ухаживал… ты меня спросила: «Ты любишь детей?» Меня потом часто об этом спрашивали, это, я бы сказал, традиционное явление у молодых влюбленных дураков, должное, по-видимому, доказать основательность их отношения друг к другу, всегда какой-нибудь сопливый влюбленный
— Перестань! — отвечала Тийю и задавала мне какой-нибудь новый вопрос — удар молотком по моему не протезированному пока еще месту. Так что от своего хотения я оказался столь же далеко, как она сорок лет назад в Западной Германии. Ну и дела!
Теперь же, сегодня, шагая с рюкзаком по дороге и приближаясь к хутору, я решил: если она приехала — все, я ее прижму, сколько можно меня мучить. Может, я и не идеальный человек, но человек с идеалами, и один из них — она, черт побери! Не понять этого может только бревно, так же, как бревно не может быть Тийю.
Поэтому ужасно обрадовался, увидев при подходе к дому, окно кухни светится. Значит, все — судьба!
Было уже темно, во дворе ничего не видно, а свет из кухонного окна лился на мой еще живой организм вдохновляющим эликсиром. Я не видел машины, она, вероятно, уже стояла в овечьем загоне, но Тийю приехала, и я ей расскажу не только о том, что мы можем теперь жить здесь в уединении, сколько захотим, — о нет, не только об этом расскажу! Усталости от пройденного пути как не бывало.
26
Войдя в кухню, не успев снять рюкзак, я встал у двери и в немом удивлении уставился на явление, сидевшее за столом. Старик! Очень похожий на покойного Роберта божий одуванчик в белой хлопковой рубашке, почти безволосый и беззубый, беспомощно старался прожевать кусок мяса из глиняного горшочка, оставленного мною для Тийю в печи, и черпал из него с явным удовольствием деревянной ложкой бульон, который ему глотать было проще.
— А-а-а! — протянуло это чучело с длинной, как у старого гуся, шеей. — Ты, что ль, пришел… ага, а я… Герберт. Хг-хе-е-е…
Герберт?! Роберт… черт! А она? А Тийю? Значит, не приехала. Откуда же здесь этот Кащей Бессмертный?
— Я вот ем… — прошамкал дед. — Хуги дал. Наверное, твое?! А? Я оставлю. Здесь много. — Дед как будто смутился, взглянул робко.
— Ешьте, ешьте, — подбодрил я. — Мне не надо, я уже поел…
У меня и в самом деле аппетит пропал, хотя всю дорогу я мечтал не только о Тийю, но еще о своем карбонате в печке.
— А Хуги тебе письмо оставил! — воскликнул дед тоном ребенка, который гордо заявляет: а я в штаны накакал! Накакали, это точно: вместо исполнения мечты, вместо красавицы и жаркого — старый хрыч, уплетающий мое мясо. Старик протянул, мне конверт дрожащей рукой с жирными скрюченными пальцами.
«Дорогой друг, писатель! — начал свое послание весьма уважительно инженер Хуго. — Обстоятельства сложились так, что вынужден был привезти на свой хутор отца. Это случилось ввиду того, что они с моей женой никак не могут дружно сосуществовать, а в дом престарелых отца родного отвозить, считаю, бесчеловечно. Надеюсь, ты со мной согласишься. А куда же мне его девать? Ему ведь уже восемьдесят седьмой год идет. Кроме меня, у него никого нет. Жена моя — художница, квартира двухкомнатная, мне на работу в колхоз далеко, так что подолгу дома не бываю. И вот пока меня нет, отец лезет рисовать масляными красками моей жены, все полотна испортил, он все себя хочет рисовать, отражаясь в зеркале. А дочка — ей еще только девять лет — за деда заступается, ну и постоянно такая карусель. Жена моя старика не любит, так что он и сам оттуда просто мечтал уехать. Помоги ему, сколько можешь. Мы с братом будем приезжать, продуктами обеспечим. Ему бы только молоко ежедневно кипятить, он молоко любит. Жаль, что тебя не застал, но увидимся, так что до свидания. Хуго».