Посредине пути
Шрифт:
Такой вот литературный жанр… Первая глава романа в письмах. Тоже очень распространенный жанр. Но где, черт побери, я буду каждый день брать молоко? И чего я больше всего не люблю в мире, кроме яиц, так это кипяченое молоко!.. Сам процесс его кипячения мне просто противопоказан, потому что терпения моего нет караулить это проклятое молоко, чтоб не сбежало… Ну, я понимаю, написал бы он, что старика можно кормить манной кашей, я бы сварил ведро, чтоб хватило на неделю, а тут… молоко. Горячее. Роберт жрал водку, с ним было куда проще.
Молоко, к счастью, было привезено самим Хуго — аж пятилитровая
Старичок к тому же оказался словоохотливым, как в большинстве пожилые люди, и любознательным. Пока я разбирался, как он устроился (в комнате покойного Роберта), он меня буквально забросал вопросами обо всем, меня касающемся и не касающемся. Он со всем соглашался. Спрашивал, я отвечал — он соглашался.
Я не женат? — Да, да, хорошо, а что хорошего в семейной жизни, вот у Хуго…
Ах, женат, но жена далеко? — Да, да — хорошо, когда жена есть, но далеко…
Я ему соврал, что есть еще и другая — здесь, что она в отъезде. Он опять согласился: да, да, это хорошо, когда две жены, одна — там, другая — здесь…
Но дед Герберт в отличие от деда Роберта о женщинах предпочитал не говорить. В отношении к собачьему роду он также отличался от циничного Роберта. В этом я убедился через несколько дней.
Днем он обычно ковылял по двору, пытался что-то насвистывать, искал дело, а делать было нечего. Потом где-то в округе пропадал, так что из своего окна я его не видел, а вечером, выйдя во двор, я ахнул: старик сидел у ворот на сваленном сто лет назад, заросшем мхом мельничном жернове, около него четыре собаки… Откуда они взялись? Когда был жив Роберт, собаки и близко к хутору не подходили. Теперь же эти четвероногие уткнулись носами в старика и о чем-то «беседовали». Я подошел ближе. Собаки вскочили и встревоженно оскалились. Старик их успокоил, а мне сказал:
— Ну что на них смотришь? Сука она обыкновенная, бродячая. А эти — ее дети родные, такие же бездомные… Что они, хуже лают, чем какая-нибудь породистая? Живет у соседки такая жирнюга, ей уже и лаять лень, до того расперло. А кусаться чтобы… Куда там! Э! Разве это собака? А эти тебя так облают, если за дело… Без дела не будут — умные, много повидали. И загрызут, если надо, будь здоров.
Однажды утром мне показалось, что в нашем дворе собрались собаки на какую-то свою конференцию — столько их сбежалось. И дед у них был председателем: куда он — туда и собаки.
Оказался я опять на хуторе со стариком, с другим теперь по имени, прибавилась орава собак, хорошо еще, что их не надо было поить горячим молоком и вообще не мое это было, как говорится, собачье дело, чем они питались. Старику же я молоко кипятил каждое утро, а телевизора, привезенного Тийю, лишился, потому что в первый же вечер дед, глядя опять жалобно, как малое дитя, спросил:
— Можно,
— А чем вы интересуетесь? — спросил я у него. — Если что интересное будет, я вас позову…
— Я всем интересуюсь! — воскликнул он, вытянув шею, моргая своими синими детскими глазами.
Тогда я взял телевизор и установил его в комнате деда. Я эту породу людей хорошо знаю, которые всем интересуются…
Дед было заскромничал:
— Что ты, сынок, не надо, а сам подымусь…
Но я ему объяснил, что молоко еще куда ни шло, но телевизор у меня смотреть нельзя, потому что я сильно занят.
— Может, ты рисуешь? — спросил он как-то ехидненько. И устроился поудобнее у моего телевизора, который я поставил в его комнате так, чтобы можно было смотреть прямо в постели. Я сам так люблю, хорошо засыпаю под телевизионные речи, главное не проспать, когда надо выдернуть из сети. Теперь спускался по вечерам проверять, выдернул дед провод или нет, а то ведь черт знает что может приключиться.
В Тарту та же забота. Таймо тоже обожает смотреть телевизор и только включит — уже храпит, а выключаться самостоятельно эти ящики еще не научились.
Одним словом, оказался я в плену. Уехать нельзя по крайней мере до приезда Хуго, чтоб можно было ему объяснить, почему не могу постоянно варить молоко, свои какие-то дела имеются — в город съездить, в библиотеку, мало ли что наврать, этому меня не учить. А пока…
Я записывал мысли и впечатления, которые меня постоянно одолевали. Это, видно, участь всех, кто поленился учиться в школе и учится у жизни: обычно в школьных знаниях ты не сомневаешься — раз в школе преподают, значит, правильно; тот же, кто у жизни решил учиться, постоянно неуверен, сомневается, перепроверяет — нудный и медленный процесс созревания. Тем более трудный, когда совершенно неожиданно ты обнаруживаешь, что дожил до момента, когда тебя всерьез стала занимать твоя собственная позиция…
Что же к этому привело?
Трудно оставаться равнодушным наблюдателем. Жить в обществе и не переживать за его здоровье — проявление враждебности. Я же всегда видел, что вокруг меня жизнь бродит, меняются руководители, меняются стили работы в различных министерствах, как и сами министры, тут и там идет поиск нового, лучшего, и все эти наблюдения говорят о том, что какое бы ни было вокруг меня брожение — оно для прогресса, для улучшения жизни человеческого рода.
Так что была, очевидно, тяга к честности, которая привела к думам о гражданской позиции и меня… наконец.
Помню, как однажды разозлился из-за биографии одного француза, из-за его письма перед казнью. Он был умный, талантливый, но его расстреляли не немцы (как он сказал), а фашисты, и зачем было говорить, что смерть ему не страшна, потому что жил он честно, как подобает французу?.. При чем тут Франция? В ней тоже были и есть предатели, как они есть везде. Почему же он не написал, что жил достойно — как должен жить человек? Что же, и честность — принадлежность национальная?
Я помню, как в Москве, зимою, однажды ночью ходил на Красную площадь. Холод, ветер, безлюдно — три часа ночи. Стоят лишь часовые у Мавзолея недвижимо, словно статуи…