Посредник
Шрифт:
— Сколько все-таки?
— Ну, примерно месяц. Deux mois. Trois mois [73] .
Я задумался.
— А бывает, что помолвка расторгается?
— Этого и боится мама. Но Мариан не такая folle — в мужском роде fou [74] . Колстон, пожалуйста, запомни это слово и напиши его сто раз, оно именно к тебе относится, — не такая folle, чтобы оставить Тримингема plant'e l`a [75] . Что я сказал, Колстон?
73
Два месяца, три месяца (фр.).
74
Безрассудная, глупая, безрассудный, глупый (фр.).
75
Покинутым,
— Plant'e l`a, — покорно повторил я.
— Пожалуйста, объясни значение.
— Посаженным туда.
— Вот уж действительно, посаженный туда! Садись. Ответь ты. Ты, ты, ты. Неужели никто не может объяснить смысл выражения «plant'e l`a»?
— А что же оно значит? — спросил я.
— «Plant'e l`a» значит... значит... о Господи, да что угодно, но уж никак не «посаженный туда».
Я пропустил и это; мысли мои снова сменили курс и теперь роились, будто мухи вокруг горшка с медом. Зеленый велосипед! Даже если тут скрыто оскорбление — в чем я не сомневался, — я смогу его проглотить. Вернее, вопрос надо ставить иначе — смогу ли я не проглотить его? Велосипед уже был дороже всех моих сокровищ. А если я уеду до дня рождения, велосипеда мне не видать. Они обидятся и вернут его в магазин или отдадут Маркусу, хотя у него уже есть один. Я представил, как гоню на двухколесном красавце по нашей деревенской улице, ставшей за последние часы гораздо ближе и дороже, как соскакиваю с него и прислоняю к одному из столбиков — на них висят цепи, преграждающие подъезд к нашему дому. И все разевают рты от восхищения. Кататься я пока не умею, но научусь — дело нехитрое. Мама — или садовник — будет поддерживать велосипед за седло... а потом я понесусь вверх-вниз по холмам, полечу птицей...
И все же была какая-то червоточинка. Ведь тут наверняка ловушка. И хотя выражение «взятка за молчание» не было мне известно, смысл его летучей мышью проносился в мозгу.
Но я слишком устал и не мог долго думать о чем-то одном, даже о велосипеде. Только что я тешился мыслью о том, как ловко отвел беду у сараев, а теперь подумалось: может, было бы лучше не шептаться с Маркусом, а что-нибудь крикнуть и таким образом предупредить их?
— Vous ^etes tr`es silencieux, — заметил Маркус. — Je n'aime pas votre voix [76] , ибо он ужасен, слащав и годится только для того, чтобы выть на деревенском концерте. Et quant `a vos sales pens'ees, crapaud, je m'en fiche d'elles, je crache. Mais pourquoi avez-vous perdu la langue? [77] Ваш длинный, тонкий, скользкий, порочный язык змия-искусителя?
76
Вы очень молчаливы. Я не люблю ваш голос (фр.).
77
Что касается ваших грязных мыслей, жаба, мне на них плевать, я плюю. Но почему вы проглотили язык? (фр.)
У двери его комнаты мы разошлись. До ужина оставалось еще много времени, и я прокрался в залу — взглянуть на почтовый ящик. Мое письмо было на месте, оно приткнулось к стеклу, сзади лежали другие письма. Я поелозил пальцами по дверце, и, к моему удивлению, она открылась. Письмо выпало прямо мне в руку; ну же, разорви его, и велосипед твой! Минуту я терзался — и хочется и колется. Потом сунул письмо обратно и, чувствуя, как гулко стучит сердце, на цыпочках поднялся наверх.
ГЛАВА 18
Спустившись на следующее утро к завтраку, я сразу увидел: письма нет. Как покойно вдруг стало на душе! К столу не вышли двое: Мариан и ее мать. Мариан, как оказалось, утренним поездом уехала в Лондон, миссис Модсли все еще была в постели. На что же она все-таки жалуется? Истеричная женщина, так сказал Маркус. Но какие у нее симптомы? Случаются ли припадки? Мои сведения об истерии были очень скудными — я знал лишь, что ею страдают служанки; я понятия не имел, как проявлялась истерия, но не мог связать ее с миссис Модсли — ведь она настоящая дама, и притом всегда спокойна. Чего стоит один ее взгляд, холодный, неподвижный, словно луч прожектора! Она была неизменно добра ко мне, во многом, нет, пожалуй, во всем добрее Мариан. Но из-за самой этой холодности я в ее присутствии не находил себе места; будь она моей матерью, я, наверное, боялся бы любить ее. А вот Маркус любил; скорее всего, перед ним она раскрывала другую сторону своей натуры. Всякую промашку Дэниса она выносила на общий суд; стоило ему попасть под ее луч, Дэнис тут же терялся — казалось, вот-вот что-нибудь уронит или уже уронил. Да, когда миссис Модсли поблизости не было, всем дышалось легче.
А Мариан — любила ли она мать? Попробуй разберись: раз я видел, как они ласково, будто две кошечки, глядели друг на друга; а потом, опять
Вот я Мариан любил и так прямо и сказал бы любому, кто пользовался моим доверием (однако таких не было — мама не в счет, говорить об этом ей я наверняка не стал бы). Но то было раньше, а что я к ней чувствую сейчас? Я задал себе этот вопрос, когда мы молились, преклонив колени, и полагалось думать о всепрощении — но не смог на него ответить. Я поднял голову, подсознательно ожидая увидеть насмешливое лицо Мариан по ту сторону стола, и тут только до меня дошло — не увижу ее до среды; во мне волной всколыхнулось облегчение. К среде, даже ко вторнику распоряжения насчет моего отъезда должны быть сделаны — с Брэндемом будет покончено. В душе я уже начал рвать с ним все связи.
Я всегда немного побаивался Мариан, переживал, что не удержусь на ее уровне, даже когда обожал ее больше всего на свете, даже когда слышать из ее уст свое имя, произносимое чуть ироничным, но таким теплым голосом, было для меня ни с чем не сравнимым счастьем. Сейчас сразу и не скажешь, из чего же он состоял, этот ее уровень, но наверняка не из одной красоты. Не помню, чтобы она сказала что-нибудь умное, хотя я мог этого просто не понять. Нет, покоряло ее добродушно-нетерпеливое отношение ко всем и вся — она мгновенно ухватывала суть дела и забывала о нем, когда все окружающие едва успевали разобраться, что к чему, обладала вызывающей беспокойство способностью угадывать ход их мыслей, и это, казалось, возвышало ее над ними. Она неслась, а они едва передвигали ноги, и на фоне ее молниеносных выпадов остальные казались людьми унылыми и тяжеловесными. Она возвышалась над всеми, но вовсе не относилась к людям свысока, наоборот, они ее очень интересовали, никогда и ни с кем она не говорила в уничижительной манере. Но у нее был свой взгляд на людей, и от этого делалось немного не по себе: она видела нас не такими, какими видели себя мы сами или окружающие. В ее глазах я был Робином Гудом, и этот образ всегда пьянил меня, я не уставал глядеться в это зеркало — каждый раз словно перерождался. И сотворить такое чудо могла лишь она; я не мог просто сказать себе: «Вот таким видит меня Мариан». Портрет оживал в одном случае — если зеркало держала в руках она.
И вот зеркало треснуло. Как только я понял, что за всеми поступками Мариан, нелогичными с виду, таился тонкий расчет, мысли о ней покрылись зеленым и ядовитым налетом. Вид зеленого костюма вызывал у меня отвращение. Она подарила его, когда я еще не стал письмоношей, но разве от этого легче? Значит, в ее глазах я всегда был зеленым; так сказал Маркус, и мне даже не приходило в голову, что он мог соврать.
Поэтому, увидев, что ее нет, я облегченно вздохнул — не нужно тянуться за ней, не нужно каждую минуту подстраиваться под нее; эта психологическая игра утратила для меня свою прелесть; не нужно бояться ее очередной выходки, а вместе с ней новых обвинений и злых упреков, которые я, как мне казалось, прочел вчера в ее глазах.
Это вскрытие производит не двенадцатилетний мальчик, а я, постаревший сегодняшний Лео; тогда мне было не под силу разобраться в своих чувствах, я просто был доволен, что давление обстоятельств ослабло, а душа моя возвращается восвояси, в состояние, в каком пребывала до Брэндема, когда я жил только по собственным меркам — и ничьим другим.
Четверо из гостей, приехавших в конце недели, укатили утренним поездом вместе с Мариан, и за столом собралась уютная компания, всего семь человек: мистер Модсли, лорд Тримингем, Дэнис, Маркус и пожилая чета Лорентов, о которых помню лишь одно — ничего ужасного они собой не являли. Даже стол, и тот сжался и был едва длиннее нашего обеденного стола... скоро я его увижу! Без котов мышам раздолье, и за столом царила прекрасная атмосфера d'etente [78] . Дэнис воспользовался этим и разразился пламенной речью о том, как бороться с нарушителями права собственности.
78
Разрядки (фр.).
— Но ты забываешь, папа, — повторил он несколько раз, — что наш парк — открытый. В него может попасть любой, если захочет, на любом участке, а мы ничего и знать не будем.
Так он сотрясал воздух, заводился и спорил сам с собой, если никто ему не возражал. В присутствии матери он на такое не осмелился бы, но мистер Модсли никогда, сколько помнится, его не одергивал, разве что однажды, на крикетной площадке.
Вскоре хозяин поднялся, за ним и мы.
— Сигару? — резко спросил он, и его запавшие глаза обшарили лица всех собравшихся, в том числе и мое. Он часто задавал этот вопрос в самое неподходящее время, даже я понимал это: вспоминал об обязанностях хозяина и внезапно, словно из пистолета выстреливал, проявлял гостеприимство. Мы все улыбнулись, отрицательно покачали головами и предоставили столовую в распоряжение слуг. Ни штаба, ни планов на день, ни писем, вообще никаких забот — мы были свободны.