Посторонний
Шрифт:
Василию, наверное, не раз советовали отфильтровывать сведения, но он, служа Отчизне, был честен – и перед кураторами, и передо мной.
Он – страдал, глаза его временами умоляли: да остановись же ты, прерви поток дешевого красноречия, не загружай людей отвлекающей работой. (Вот уж тайна тайн: статья 190 УК РСФСР о недоносительстве
– грозила ли когда-нибудь Василию?) Он чуть ли не слезно просил, а я же продолжал молотить – и к самому себе испытывал презрение, но таков уж человек в сетях Лубянки, ею все низводилось до гнусности.
Вася посуетился, подергался и потерял интерес к спецстоловой. Там держали торчком уши девицы, потчуя корифеев за столами, и бабенки
Ошибались, конечно: Евгения стремительно хорошела, попугивая этим и меня, и Андрея Ивановича. Нику вскоре отдали в детские ясли, Евгения перешла на вечерний факультет, она уже покидала мужа не на час или два, а с обеда до позднего ужина, заезжая на Пресню и отрывая меня от разгадки тайны: кого ищут? Кого? А если найдут, то не загребут ли меня заодно с ними? Ведь работают Васины кураторы всегда с перебором, с перехлестом, с избытком. А кто Анюту и стариков будет кормить?
В ту пору мне фартило, “карты в руки шли”, я мог расспрашивать заказчиков: что представляет из себя научный руководитель или консультант? Оппоненты – какие? Кто из-за плеча диссертанта заглядывал в текст? Хула и одобрение – из чьих уст? Никаких записей я не вел, но учет был строжайший, как в головной лавке Петра
Ивановича Кудеярова. Так я и познакомился заочно с теми, кто ушел как бы в тень. С такими, как покойный Юрий Васильевич Большаков.
Именно людей, подобных ему, выискивала Лубянка.
А таких не любят, такие подозрительны, за всеми нужен глаз, вот и повелось – вытаскивать из темноты на свет дня всех этих малопонятных, с петровских ассамблей начали обзор их, если не раньше, да, конечно, раньше, не помню уж, при каком кремлевском хозяине. А уж ныне такие неприглядные – бедствие, ибо среди них возможны чересчур талантливые, гении, так сказать, их мыслям, их идеям не дано осуществиться даже в макетном исполнении, потому что все душится не на пути от чертежа к станку, а при первом же шаге к кульману. Японцы за сущие копейки скупают отвергнутые изобретения, американское посольство начинает впадать в истерику, если запаздывают с выходом некоторые журналы научно-популярного толка.
Телевидение, генетика, радио, еще много чего ушло на Запад, и годы пройдут, пока госбезопасность не определит, уж не еврей ли человек, пытающийся опубликовать нечто поразительное, каковы родственные связи его. А когда определят, когда обнаружат, что человек абсолютно чист, то тут-то ему и крышка. Нет денег на разработки и проекты, финансы истощены космосом, а Запад купается в деньгах, Запад краем уха, шевелением ноздрей уловит тему – и бросит миллиарды на освоение ее, Запад перекупит любого. Беда еще и в том, что никто не в состоянии предположить, в каком месте асфальт раздастся и позволит траве зазеленеть. Поэтому предпочтительнее выглядит самый легкодоступный вариант, какой именно – да должны знать на Лубянке, должны! А на “текущий момент” еще и удвоят бдительность: из выставочного павильона СССР в Париже похищен некий академик, хранитель многих тайн, и умыкнули его отнюдь не насильно.
Так сколько же их, в тени? И кто они?
Что-то в моем мозгу хранится, к поискам этих неведомых пока относящееся. Я ведь, повторяю, был примерным студентом, то есть гадким, меня так и подмывало дотошно расспрашивать властителей знания, приводя в вопросах убедительные аргументы; странно, почему набили мне морду за эти дурости всего единожды. И как-то один вдрызг разгневанный препод навесил на меня ярлык: “Кладезь помойной мудрости”. Во мне протухали всеми забытые имена, факты, формулы, чудовищные нелепости и трагические ошибки экспериментов; в этой груде выглядывала некогда бубенцами гремевшая вереница необыкновенных странностей, все сгнило уже или подгнило, осталась только цифра.
Семеро их – прикинул я; “божественное” число все-таки. Почему именно семеро – пока не знал, но почему-то верил в эту великолепную семерку, в количественную меру подневольного избранничества, и что объединило этих друг друга не знающих людей – догадывался. Их гложет никчемность того, чем они занимаются, дошло наконец до теоретиков, что каждое научное открытие – это удар топором по суку, на котором они сидят; шарлатаны они, – каждый про себя решил, – мошенники, ибо не из неведомых им основ мироздания выведены логика познания с математикой, а всего лишь – найдено нечто единое или общее в миллионах экспериментов; метод научного тыка – к этой модели изыскания истины они привыкли, помня о той случайности, когда открыли пенициллин, и приписывая яблоку авторство закона притяжения.
И от осознания своего балаганного шутовства, от работы понарошку родился жанр “физики шутят”; некоторые от отчаяния болели недержанием письма, глаза продерут – и к столу, о чем угодно писали, о гугенотах и санкюлотах, про авиационные двигатели и фаллопиевы трубы. А то и проще: раз в две недели собирались на квартире какого-либо гения, пили чай, обменивались репризами клоунов и бурно хохотали. Андрей Иванович, допущенный однажды на эту сходку, вернулся тихим, прижал к себе Нику и долго гладил его непокорную головку.
Эти вот семеро, не в пример шутникам и хохотунчикам, втихую, будто у них дома подполье с печатным станком и прокламациями, – эта семерка кралась под покровом ночи, в зубах держа толовые шашки, по-пластунски – к устоям той науки, поклоны которой дали им деньги, имя и звание. Им хотелось взорвать парадигмы, и единственным человеком, подозревавшим о подрыве, мог быть я, но кто они, кто? Где прячутся? Показываться на ассамблеях не желали, они, как и Андрей
Иванович, кормушку обходили стороной; Петр, наверное, в таких случаях посылал преображенцев на дом к непослушным, вытаскивал оттуда непокорных бояр, а нынешние власти – прогресс очевиден – покусывали губы и хмурились, в редколлегии журналов типа “Наука и жизнь” ввели своих сотрудников.
И в других странах ютились такие, как Большаков, люди, но большая часть их сосредоточилась в СССР, где что-то постоянно запрещалось, и тянуло поэтому срывать по ночам пломбы с дверей не рекомендованных к изучению наук: в Сахаре всегда жажда. И себя, наверное, испытывали люди эти, таща в гору камень, который скатится с вершины, так и не достигнув ее. Сумма абстракций не вознесет разум к высшему знанию, а низведет его к позорному сущему быту, от которого шаг до пещеры.
Большевики тоже пытались создать науку, которая “самая передовая в мире”, внедрить учение, которое всесильно и верно, и что получилось