Посторонний
Шрифт:
Припомнить надо, потому что единственный свидетель незлоумышленности, случайности гибели – в нетях, Петр Сергеевич тут же ударился в бега, дыхание смерти коснулось его, люлька, наверное, в нескольких сантиметрах от него вшибла Соловенчикова в грунт, и
Адулову уже не было времени подвести итог спорам о детерминизме с любимым примером всех болтунов, мысленным опытом с кирпичом, вдруг упавшим на голову прохожего.
О другом размышлял Петр Сергеевич. Он, во-первых, решил, что люлька грохнулась отнюдь не под напором ветра, она упала нацеленно, и у агентов КГБ (а кто же еще мог покушаться?) случилась промашка, не того убили. Во-вторых, не только подлые нравы тайной полиции сказались на тросах лебедки, а еще и космическая,
И я то же самое попытался сделать. В милицию, разумеется, не позвонил, Тамаре нагородил чушь несусветную, а сам, снеди накупив, отправился в Дмитров. Семью застал в тревожном ожидании беды, дом казался оскверненным, бабка забрала привезенные продукты и понесла их в уложенный льдом погреб, холодильника здесь не признавали, властвовал принцип: “Что мое – то мое, а что чужое – то не мое”.
Чужими были минеральные удобрения, где-то уворованные, своими – две козочки, корова, дом, Анюта, деревья, калина, грядки с томатами, три сотки с картошкой, цветы на продажу. Швейная машинка “Зингер” тоже относилась к разряду “мое”, поскольку строчила нитками с базара и была ножной, а не электрической. И этому нравственному благополучию в доме грозил распад, некая стихия затронула накопительские души, старик смотрел как сыч, старуха выползла из погреба и стала креститься не в сторону икон или церкви, она умасливала беду, уже назревшую, со всех знаков зодиака способную нагрянуть. Лишь Анюта легкомысленно уговаривала кукол вести себя потише, рассаживая их, как учеников в классе, и раскрывая учебник перед собой.
Мне наконец было поведано о скорой катастрофе. По вечерам правнучка стала пропадать, и старуха поперлась за ней в Дом культуры, там и узнала нечто невероятное: в Анюту вселился бес, то самое существо, что кой век уже тягается с ангелом, да оплошали ангелы, бес свернул
Анюту с пути истинного, Анюта в Доме культуры сидит у дверей, за которыми бесы пиликают на скрипке, воют на фаготе и бьют по ушам барабанами. Анюта полюбила наборы звуков, Анюта подходит с палкой к водосточной трубе, ударяет по ней и наслаждается исчезающим грохотом. Злыдни заявят в милицию, и та поставит Анюту на учет.
(Видимо, стариков когда-то определяли “на учет”.) Девочка теперь по вечерам сидит в фойе, слушая музыку из фильмов, которые крутят в зале, а спит плохо, что отметила бабка, во всех внучкиных грехах виня голодранцев из музыкального кружка.
Старуха выслушана, старик тоже, Анюте не задано ни единого вопроса, и когда та юркнула за калитку, я, выждав немного, последовал за ней.
Чем ближе Дом культуры, тем тягучее становились шажки дочери; Анюта села на скамеечку у крылечка, уже погруженная в какофонию полусотни, наверное, инструментов: все музыкальные кружки и коллективы издавали протяжные, квакающие, чирикающие, раздольные, бабахающие, стреляющие и заунывные звуки, которыми страдала и наслаждалась дочечка моя. Она не видела меня, потому вся погрузилась в звуки. Минус пять на улице, на Анюте – теплый зипунчик, валеночки, для проверки я вынул ее правую ножку из валенка, убедился: не мерзнет… Зашел в комнату с балалайками и домбрами, приказал замолчать, инспектор роно приехал, мол, – и вернулся к Анюте, посмотрел, как она примет отсутствие балалаечного треньканья. Приняла так, словно его и не было. Потом
“замолчал” гармошки и скрипки и, лишь вытолкав за дверь пианистку, вглядевшись в дочуру, понял: сработали гены, в деда пошла Анюта, переняла страсти отца моего, лабуха, пианиста высокого ранга.
Я Анюту не только оглядел, я измерил и прощупал ее руки. К восемнадцати годам дочура приобретет рост, достаточный для пианистки. Ноги хорошо лягут на педали, огородные работы на грядках раздвинули ее плечи, у длинных пальцев хорошая растяжка, спина прямая и подвижная, близорукость устранена. Она некрасивой была, моя
Анюта, чем становилась от года к году дороже мне, и юноши не испохабят ее словечками из лирико-сексуального обихода.
Но музыка, зачем ей музыка?! Полный провал! Старики чутьем природным догадались: беда, катастрофа! Музыка вовлечет Анюту в бездну абстракций, мною отвергнутых, пустые множества в детской головке станут заполняться чужими чувствами, впереди – поломанная жизнь, и – что делать, что? Эта страсть к мелодиям – то ли вне, то ли внутри – к добру не приведет. Безумство сотворялось в головушке Анюты, она сортировала звуки, разносила их по тем мальчишкам и девчонкам, что извлекали кваканье и пиликанье, и возвращала одинокие мелодии в фаготы, скрипки и пианино. В глазах – нездоровый блеск, сумасшедшинка поплясывала, веки забывали опускаться, смачивая сухие бесстрашные очи дочурки, а я страдал: да зачем ей эта страсть, кто напустил на нее эту пагубу, ведь полуголодной будет дочь, если источником жизненных благ выберет музыку, а станет исполнителем высокого класса – проклянет получаемые деньги, потому что кроме ежедневного мытарства с инструментом ничего знать не будет. Что интересно: и в ползунковом детстве, и в те дни, когда я хоронил
Маргит и Анюта полноправно распоряжалась квартирой на Пресне, она только пыль смахивала с пианино, крышки не поднимая, – и вдруг эта наркотическая тяга к звуковым колебаниям определенной частоты. Миной замедленного действия лежала в ней способность волноваться из-за бессловесных звуков, ликовать и гневаться, возмущаться и впадать в тихое созерцание. Какой фугас заложил в дочь я – неизвестно, но лабух дед наследил изрядно, в нем пропал большой пианист, всю короткую жизнь отец колотил по клавишам в джазике, а дома давал уроки. Что-то сочинял, нотную бумагу подкупал втихую, боясь насмешек матери, – чтоб через поколение, уже мертвым, внучкой своею растолкать всех, пробиться к пианино, пальцы взметнутся над клавишами и…
Одно утешало: Анюта – не вундеркинд! Не урод, пускающий слюну при каком-нибудь до-диезе. Всего лишь груз наследственности.
В “Культтоварах” около рынка была куплена радиола “Ригонда”, к ней на пластинках – фортепианные опусы Чайковского, Анюта научена работе с техникой – и я поспешил в Москву, весь в мыслях о трупе под люлькой, о стариках, которые постельного белья не признавали, спали на ватиновых матрасах, но забота о правнучке да выложенные мною деньги заставили их все-таки купить Анюте простыни и наволочки, а девочка отличалась чистоплотностью, ей отвели шкафчик, и она, копируя неизвестно чьи манеры, недоверчиво поджав губенки, пересчитывала свои одежонки и белье.
В Москву вернулся как раз к похоронам Соловенчикова, на поминках остряки осторожно, понизив голос, потешались: “Смерть под люлькой” – такой будто бы роман выдается по макулатурным талонам в приемных пунктах Вторсырья (намек на детектив “Смерть под парусом” Чарльза
Сноу, в тех же пунктах). Нашли Соловенчикова на другой день после моего отъезда в Дмитров, родственники прибыли из Ташкента, все с дынями, Андрей Иванович и Евгения отказались идти на поминки. Мне же представлялся вполне удобный повод вновь посетить экономку Петра
Сергеевича, осведомиться о Чехове; спрашивать не пришлось, экономку увидел издали, ста метров не дойдя до подъезда, и пошел вслед за нею, узнавать, где прячется напуганный Петр Сергеевич. Мгновенная гибель человека, только что рядом дышавшего, не могла не признаваться им правом Природы уничтожать тех, кто пытался проникнуть во внутренние механизмы мироздания; страх перед глубинным знанием преследует человека с момента рождения, а популяцию – когда она осознает свое место в иерархии; “Фауста”, черт возьми, заставили