Посторонний
Шрифт:
Трубка положена, про Соловенчикова можно забыть, но нескольких минут хватает, чтоб сообразить: на пропавшего доктора наук академику наплевать, а Евгения – истинно встревожена, потому что постоянный вдовец Соловенчиков (никто уже не помнил ни первой жены его, ни второй) “неровно дышал”, попросту выражаясь, на Евгению, впадал при ней в тихую грусть, поэтическую; увидит, вздохнет, воодушевится – и за дверь.
Поехал к дочери, показала она рабочую комнату отца; на книжных полках сплошь справочники, журналы типа “Техника – молодежи” в переплетах за последние годы, ни единой помарки на листках перекидного календаря, квартира трехкомнатная, временно пропавший сполна распорядился льготными метрами жилплощади для остепененных служителей науки, дочь (звали ее Тамарой, Томой, двадцать четыре года, по виду –
Без вести пропавший доктор наук кормился статейками в научно-популярных журналах, но имел обыкновение хвастаться богатством, дореволюционными журналами, от “Сатирикона” до
“Отечественных записок”, и под страшным секретом давал их читать, чуть ли не под полой приносил, будто на пожелтевших страницах призывы к свержению власти послереволюционной. Где-то они должны быть, журналы эти?
Тамара-Тома помялась и повела меня на кухню. Подпольная библиотека располагалась там же, в каморке для домашней утвари; доктор наук самовольно перепланировал квартиру, совместив туалет с ванной и тем самым расширив клетушку до нужного размера. На полках – те самые журналы и собрания классиков. Как и получасом раньше, осмотр и обыск по методу слева по часовой стрелке и снизу вверх; рядом дышала
Тамара, нечастая гостья в этих закромах. Стыдился, что ли,
Соловенчиков чужих глаз, пряча безобидные тома сочинений Горького,
Чехова и прочих? Лампа над головой синяя, будто при светомаскировке; кисть Тамары в моей ладошке тепло пульсировала. И все-таки темновато, Тамара ушла за карманным фонариком, свет и пыль показали: нет одного, первого, тома Чехова из собрания сочинений, в последнем, двенадцатом, указано, что в каждом; я закусил губу, чтоб не издать очередного дурацкого возгласа, мне стало страшновато, потому что
Соловенчиков оказался втянутым в воронку смерча, пять дней назад он покинул дом с первым томом Чехова, где был рассказ “Двадцать девятое июня”, и я теперь знал, кому он понес его, кому вручил, отдал – и не вернулся. И, пожалуй, уже не вернется в эту квартиру; Тамара, рядом стоящая, попугивала полной безженственностью, и все же рука моя в жалости к ней легла на ее полноватое плечо. Дал обещание найти сгинувшего.
Евгения и академик ждали меня с нетерпением, на их вопрошающие взгляды ответил брезгливым пожатием плеч… Мирно попили кофе. “Дела плохи”, – шепнул я академику и по дороге на Пресню вспоминал и вспоминал едва ли не первую меня поразившую повесть из самотека – наглую, издевательскую, полную презрения к человеку, которому поручат чтение и рецензирование этих искусно выписанных воспоминаний, где местами встречались полнокровные эпизоды небывалых боев минувшей войны.
Да, она меня поразила необычным эпизодом, главой из воспоминаний; я эту автобиографическую повесть держал у себя три месяца, сто дней рецензентства уже научили меня красиво врать, и вынесенный мною приговор звучал так: “Повесть заслуживает работы над нею и возможной публикации, но только после внимательного прочтения ее”.
Рекомендация намекала издателям: повесть ни читать, ни печатать тем более нельзя. Писалась она, разумеется, от первого лица, и был им командир танковой роты, ужас до чего развеселый лейтенант, склонный к вину и бабам, несмотря на свои двадцать лет (только что кончил училище), а может быть, и благодаря юным годам.
Как ни кляни войну за аморальность, бесстыдство, античеловечность и прочее, как ни славь ее за высоты героизма народа и самопожертвования единиц ради спасения целого, то есть нации, государства и прочих сообществ, сколько ни затыкай уши, уберегая их от наглой похвальбы военачальников, как ни ужасайся, глядя на трупы младенцев, немцами сфотографированных для услады тевтонских страстей и душ, как ни… – а она, война, глазами наивных неучей-писак предъявляет себя невиданно и неслыханно, с такими психологическими изысками, что ради этих диковин и стоило бы издать весь самотек стотомным трудом. Одной из таких диковин была сцена, запечатленная бывшим командиром танковой роты; лейтенант описывал свои похождения на фронтах Великой Отечественной, приключения, сводившиеся к тому, что, воюя и сражаясь, он не забывал о милосердии к падшим – и постоянно попадал впросак, милосердие проявляя, потому что еще и про водочку не забывал, радисточки да медсестрички в каждой главе отдавались ему с пылом и страстью, а под падшим, наверное, он и себя понимал. Весной 1943 года с пьяных глаз (чего не скрывал) рассек он немецкую колонну, на запад отступавшую, расстрелял и подавил гусеницами авангард ее, а арьергард согнал в кучу, чутьем фронтовика поняв: будет чем поживиться! Пехота уже спрыгнула с брони и пошерстила фуры с добром, под дулами автоматов держа плененную публику, артистов городского театра, решивших уходить вместе с немцами, чем-то они, немцы, им понравились, чего не скрывали от лейтенанта, который с громадным интересом рассматривал в пух и прах разодетую публику. Дело в том, что к появлению его артисты, окруженные и притиснутые танками к реке, облачились в костюмы как прошлого века, так и позапрошлого, став персонажами пьес, о которых лейтенант, оказывается, знал или слышал; перед ним бузили французские дворяне, русские купцы, английские джентльмены, ландскнехты, курфюрсты и бюргеры эпохи Фридриха Великого, времен
Шиллера, Мольера и Оскара Уайльда – этот винегрет, это смешение, этот костюмированный бал лейтенанту казался очень привлекательным и очень кощунственным, поскольку всего полчаса назад отгремел бой; да и пьяноватыми были эти будто спрыгнувшие со сцены и непонятно чему веселящиеся люди. Наконец какой-то старик с дерзкой ухмылкой поведал командиру роты: артистам хорошо известно, что станет с ними, всех сочтут за пособников оккупантов и каждому врежут лет по десять – пятнадцать, вот почему они и тронулись от России подальше, на чужбину, пристроившись к немецкому обозу.
Лейтенант расчувствовался и сказал, что артистов пожалеют, ведь немцы принуждали их кривляться на сцене. На что старик возразил:
– Сами согласились, никто их плеткой не загонял.
– Что же их погнало туда? – поразился молодой танкист, потому что на поляне творилось нечто невообразимое: перед неминуемым арестом и отправкой в тюрьму ярко, красочно одетые люди пели и танцевали, и вся поляна походила на стоянку цыганского табора; картину эту отнюдь не портили два убитых немца, мухи уже вились над их окровавленными головами без касок, а вороны осторожно поглядывали издали; хищные птицы обладали – так можно было понять – даром угадывать момент перехода живых в состояние мертвых, чего до сих пор не могут определять судмедэксперты.
– Так ведь могли ставить кого угодно и играть как угодно, по душе!
Впервые в жизни и службе автор воспоминаний столкнулся с тем, что называется свободой творчества, не догадываясь, что его пьяные загулы на войне есть тоже свобода творчества, которая, однако, чем-то и кем-то ограничена, и когда безумно хохочущая красивая девушка в декольтированном платье предложила ему час любви, он повернулся и пошел к танку…
Ну-с, а мне куда идти, к какому танку, когда я прочитал этот эпизод?
Я ведь, подумалось, тоже перешагнул через запреты, когда писал о метаниях и мечтаниях Матвея Кудеярова, тоже отплясывал и попивал водочку накануне неминуемой расправы, которая не привела к отсечению моей головы, потому что оказался я так далеко за чертой запрета, что вроде бы и своим казался уже, подручным, потому и разрешали резвиться у родника российской словесности, у бурного ручейка самотека.
Показался мне автор сих фронтовых воспоминаний разудалой пьянью, бродячим котом по новейшей классификации, мужиком, которому каждый вечер потребна другая женщина, потому что та, с которой он только что слез, мгновенно теряла привлекательность. И слова какие-то забулдыжные, и стиль, и постоянные отступления, где радистки одергивали юбки, медсестры – халатики, рыночные торговки под прилавки тащили к себе бравого парня, успевая стаскивать с себя и с него штаны, одновременно отхлебывая самогон из литровой бутыли.