Потерянный дневник дона Хуана
Шрифт:
— Молю тебя, Господи, прошу тебя… избавь меня от дьявола… избавь от вожделения, с которым я не могу совладать. Избавь меня от мыслей и снов, которые терзают меня всякий раз, когда я просыпаюсь и засыпаю. Они раздирают мою плоть подобно острым шипам. Я слаб. Зачем ты испытываешь меня, послав этого грешника? Я должен изгнать из него дьявола! Помоги мне спасти его душу и… мою тоже.
В этот момент дверь скрипнула, и он бросил настороженный взгляд в мою сторону. Я помчался в класс. Остальные ученики уже собрались, и я забился на скамью, с ужасом ожидая появления учителя. Вот тень от его фигуры заслонила дверной проем, и я с дрожью увидел вздернутый подбородок, сузившиеся черные глаза и гримасу ярости на его лице.
Он
— Кто может назвать мне самый тяжкий из семи смертных грехов? Гордыня, зависть, скупость, гнев, леность, обжорство… — название последнего греха на мгновение замерло у него на губах, прежде чем он пересилил себя и выплюнул это слово сквозь стиснутые зубы: —…Похоть?
Он показал на фреску с символическим изображением этих грехов: павлин олицетворял гордыню, летучая мышь поверх сердца — зависть, коза — скупость, собака — гнев, лежащий человек — леность, свинья — обжорство и обезьяна — похоть. А сверху были начертаны слова: «No mas». Я смотрел на яркие павлиньи перья, бело-коричневую морду рычащей собаки и на обезьяну, которая широко улыбалась. Брат Игнасио щелкнул розгой по столу, вызывая меня, хотя я вовсе не горел желанием отвечать на вопрос.
— Хуан!
Настоятельница Соледад, помнится, говорила, что самый тяжкий из грехов — это гордыня, потому что именно она приводит ко всем остальным грехам. Только смирение перед Господом способно удержать нас от греха. Я кротко ответил, как меня и учили:
— Гордыня.
— Нет! — вскричал он, прежде чем я успел договорить, и снова щелкнул розгой по столу. — Ты должен знать ответ, поскольку именно ты совершил этот грех!
В классной комнате воцарилась тишина, и я не знал, что сказать.
— Подойди ко мне!
Я приближался к учительскому столу так медленно, будто шел на казнь.
— А теперь расскажи всем о том, что ты совершил.
Я молчал, поскольку не был уверен в том, что правильно его понял.
— Что ты сделал с той монахиней?
— Я влюбился.
— Нет! Что ты сделал?
— Мы… лежали вместе, — пробормотал я, опустив глаза и сгорая со стыда, вынужденный посвящать посторонних в свою сокровенную тайну.
— Лежали вместе?! Ты совратил ее — разве нет? Ты осквернил ее нежные груди, растлил ее невинное тело своими прикосновениями. Ты украл из ее уст дыхание Божие и надругался над ней, как исчадие ада… Ты станешь это отрицать?
— Нет… — прошептал я.
— Ты растлил невинную душу! — вскричал он, хватая меня за волосы, после чего с такой силой ткнул меня лицом в стол, что моя щека расплющилась о холодное дерево.
Краем глаза я видел розгу, которую он поднял над головою, как топор.
— Похоть — вот самый тяжкий из семи смертных грехов! По-хоть!
Я с ужасом ощутил, как розга впилась в мою шею. Следующий удар со страшной силой обрушился на мой тощий зад. Меня бросило вперед, но мучитель продолжал прижимать мою голову к столу, буквально вдавливая мою щеку в твердую поверхность.
— Сколько раз ты совратил ее?
— Я не… — закончить фразу мне не удалось, поскольку розга снова впилась в меня с такой силой, что кости, казалось, не выдержат.
— Еще… и еще… и еще… — повторял он с каждым ударом. В ушах у меня звенело, сознание уплывало. Боль была настолько велика, что моя душа словно бы отделилась от тела и воспарила, взирая с небес подобно ангелу. Наконец, он остановился и приподнял мою голову. Кровь из носа заливала мне рот и стекала на платье. Я едва держался на ногах, перед глазами плыл туман.
— Твои руки! — его крик донесся до меня, будто из гулкого туннеля. Я вытянул руки вперед.
Они так тряслись, что казалось, будто ничто на свете не сможет остановить эту дрожь. Когда розга хлестнула по ладоням, моя душа снова возвратилась в тело. Он бил меня до тех пор, пока мои ладони не превратились в кровоточащие раны. Закончив избиение, он процедил сквозь зубы:
— Никогда впредь ты не возьмешь того, что принадлежит Господу, а не тебе!
Опасаясь, что наказание на этом не закончилось, я с тех пор старался держаться подальше от брата Игнасио. Однако забыть сестру Терезу мне не удалось. Разлученный с нею, я чувствовал себя в своей келье, как в тюрьме. По ночам, когда все спали, я перелезал через монастырскую стену, уводил из конюшни лошадь и скакал в Кармону, но девушка никогда не подходила к окну, чтобы поговорить со мной, и, едва заслышав мой голос, захлопывала ставни. Я писал и прятал в дупле магнолии страстные послания, но все они оставались без ответа. Похоже, что она их даже не читала. Однажды, в отчаянии, я решил попросить совета у падре Мигеля, который, как мне было известно, все еще исповедовал монахинь. Выждав, когда все уйдут, я опустился на колени на кожаную подушечку рядом с его исповедальней. Сквозь зарешеченное окошко он сразу узнал мой голос и лицо.
— Я люблю Терезу и хочу на ней жениться, — выпалил я.
— Но она обручена с Господом.
— Она будет не первой, кто уходит из монастыря. Я хочу увезти ее за море — туда, где наша любовь не будет считаться грехом.
— В глазах Господа она везде будет грехом.
— Прошу вас, падре…
— Хуан, мы ничего…
В этот момент мы оба посмотрели на женщину с ребенком на руках, которая направлялась к выходу. Проходя мимо исповедальни, она немного помедлила и пристально взглянула в нашу сторону, после чего, не проронив ни слова, удалилась. До меня доходили слухи, будто эта женщина — его сожительница, или мул дьявола, как называли тайных жен духовенства. Падре Мигель был пламенным миссионером-иезуитом. Однако его паствой были не индейцы, а проститутки из Кармоны и других городов в окрестностях Севильи. Он помогал всем одиноким и забытым, а также тем, кто жил слишком далеко — как сестры в монастыре Святой Богоматери, куда не ездили другие священники. Падре Мигель помнил всех и заботился обо всех. Может быть, и эту женщину он просто не смог обойти своей заботой.
— Пойми, Хуан, иногда мы ничего не можем сделать для тех, кого любим.
— Прошу вас, падре, поговорите с ней! Если она скажет «нет», я больше не стану ее беспокоить. Но это молчание…
— Я поговорю с ней, когда в следующий раз буду исповедовать сестер. Не волнуйся, сын мой.
Судя по голосу, он улыбался. Потом он вышел из исповедальни, чтобы обнять меня на прощанье.
Падре Мигель и в самом деле поговорил с сестрой Терезой. Однажды мне даже довелось увидеть ее — в последний раз, но спасти ее я не смог. Я до сих пор слышу ее плач, как будто она находится рядом, и в эти минуты мое сердце сжимается от неизбывной тоски. Наша память умеет лгать, а наша любовь — это наваждение. Набрасывая в течение дня эти заметки, я так и не разобрался, почему воспоминания о Терезе, так долго дремавшие во мне, вдруг проснулись после вопроса, заданного инфантой. А возможно, причиной тому были черные глаза доньи Анны, которые, подобно глазам Терезы, вопрошали и сами же отвечали на вопрос, проникая в темные глубины моей души.
Должен признаться, что есть еще одна причина, побудившая меня вести этот дневник. Это не испорченность и не тщеславие, а всего лишь сомнения. Я не стану лукавить, утверждая, будто угрозы инквизитора ничего для меня не значат, но я никогда не склоню голову перед его жестоким учением и его деспотичной властью. Тот, кто убежден, будто постиг промысел Божий, находится в руках дьявола. Если суждено, то во имя моих убеждений и святой веры я с радостью приму смерть. Но ради чего, хотел бы я знать, я принимаю эту жизнь?