Потерянный кров
Шрифт:
Иван. Он думает, это не понадобится. Верно, Василь? Думаешь, продам-ка я их, и немцы оставят меня в покое.
Федор. Так что, Василь, остаться хочешь?
Василь. Говорил уже — не хочу совать голову в петлю. Но как все, так и я.
Геннадий. А о чем вы с господином учителем за суслоном шептались?
Василь. Твое какое дело? Этот учитель толковый парень. Мы с ним часто разговариваем.
Иван. Он постарался даже выучить ихний язык. Не понимаю, как он,
Василь. Ты тоже мог податься. Приняли бы, не бойся.
Федор. Хватит! Кончайте эти разговорчики, к чертовой матери! Почему ты уверен, Василь, что немцы не тронут, если останешься?
Василь. А я говорил, что уверен?
Федор. Ладно, оставайся. Мужики, есть еще желающие остаться?
Иван. Ты яснее говори, Федор. Есть ли еще предатели?
Охро. Зачем городить чепуху. Вы убежите, если только вам удастся, а остальных прихлопнут. Это уж точно.
Тахави. Есть только один путь. Или всем бежать, или всем оставаться.
Федор. Пока не придут наши и не освободят?
Петр. Или фронт подойдет поближе…
Василь. Наконец-то толковое слово сказал. Правда, ребята, чего мы добьемся, уйдя в лес? Еще вопрос: не переловят ли нас немцы, пока дойдем? Да и там ведь тоже нас не мать родная ждет. Головы полетят, и оглянуться не успеем. Война кончится, другие будут живы, а нас не станет. Давайте пожалеем своих близких. Матерей, сестер, братьев, детей. Мало они пролили слез, нас дожидаючись? Неужто здесь так уж плохо? Работаем на чужих, унижаемся, это понятно. Но в лагерях военнопленных нашим товарищам еще хуже. А мы туда не попадем. Немцев теперь не это заботит. Им нужна рабочая сила. Так и учитель говорил. Немцы слишком много народу перебили, им не хватает хлеба, оружия. Они нас не тронут, сказал учитель. Какой же смысл наплевать на хлеб, которого тут вдоволь, и уходить на верную погибель?
Иван. Вот про что он с этим фашистом за суслоном толковал!
Геннадий. Значит, проболтался?!
Федор. Надо бежать немедленно, пока этот учитель не сообщил немцам.
Петр. А Михаил с Глебом?
Федор. Теперь уже нет другого выхода. Каждую минуту могут нагрянуть немцы.
Иван. Ух, гадина! Мишку с Глебом погубил!
Василь. Учитель не выдаст…
Федор. Заткнись, Василь, теперь мы не верим ни единому твоему слову.
Иван. Надо ему рот заткнуть, да покрепче. Я лично не желаю носить в кармане бомбу замедленного действия.
Геннадий. Связать его! Пускай остается тут, как хотел.
Иван. Нет уж, его придется ликвидировать. А то немцы и впрямь такого подлеца пожалеют.
Василь.
Петр. Тихо!..
Федор. Рот заткните. Руки и ноги — ремнями. Быстрей.
Иван. К черту ремни! Они нам самим нужны. А ну-ка, подушки сюда, ребята! Хотел мягкой жизни — пускай мягко и кончает, сукин сын.
Федор. Иван, Иван…
Иван. Хочешь, чтоб он всех по нашему следу пустил?
Охро. Скоты…
Геннадий. Надо сообщить тому, из поместья, Пуплесису, или как там его.
Петр. Чтоб его баба шум подняла?
Все. Верно говорит.
Федор. Жалко старикана.
Иван. Они тут все свои. Лучше помещичий погреб обшарим. Пригодится в лесу.
Они катили свои велосипеды прямо по лугам.
Женщины доили коров, а парни вели выпряженных потных лошадей, чтобы привязать их на клеверище. По проселку громыхала телега — кто-то, накосив вики для свиней, спешил в деревню. Собаки тявкали, дымили трубы, гомонили дети и скрипели колодезные журавли. Вечернее небо распускалось над землей росистым цветком тюльпана. Румяное от гаснущего заката, оно кропило залитые молоком тумана поля прохладной медью лунной ночи.
А они все вели свои велосипеды. Мимо подоенных уже коров, мимо всласть повалявшихся лошадей, смачно хрупающих клевер, мимо суслонов, рассевшихся на жнивье, словно бабы на паперти. Тропа влилась в проселок, потом отделилась от него, побежала вдоль канавки, заросшей ивняком, а женщина все шла вперед.
— Куда ты меня тащишь? — вспылил он. — Пора подумать о ночлеге.
— Ни о чем не хочу думать, — ответила она своим милым картавым говорком. — Так и будем идти, пока не станет ни дорог, ни тропинок. Только поля, деревья и птицы. Потом захотим домой и не найдем дороги. Заведи меня куда-нибудь, Гедмис, чтоб я не нашла дороги домой.
— И для этого ты позвала меня? — сдержанно спросил он, подозревая, что она лукавит: за эти два часа не было недостатка в поцелуях и ласковых словах, но он чувствовал — главное еще не сказано.
— Я соскучилась по тебе. — Она посмотрела через плечо и улыбнулась, но так, что у него екнуло сердце.
— По твоей записке можно было подумать, что повод более серьезный.
— Я — человек настроения, Гедмис. Настроения, — подчеркнуто повторила она, но это прозвучало фальшиво.
— Адомас верно говорил: ты не умеешь врать.
— Будь добр, когда мы с тобой, не упоминай о нем.
— Хорошо, буду добр. Но и ты не криви душой.
— Ты хочешь, чтоб я себя насиловала.
— Если так, не надо. Хотя сомневаюсь, любовь ли это, когда один из любящих держит кукиш в кармане.
— Гедиминас…
— Когда я целую губы и ощущаю за ними затаенное слово, я вспоминаю легенду про Христа и тридцать сребреников. Такой уж я, Милда. Хочу, чтоб женщина, которая мне принадлежит, была открытой до конца. Для других — тайна, а для меня — прозрачная, как родник, до дна.