Потомок седьмой тысячи
Шрифт:
Стрелки часов двигались к двенадцати — никто еще не расходился. Плясали под гармошку, под бубен, нестройно пели старинные песни. В это время незаметно в каморке появился сосед Родиона Журавлева Топленинов. Потные белесые волосы прилипли ко лбу, взгляд усталый и озабоченный. Заметив в углу стола разговаривавших Родиона и Артема, подсел к ним.
— Извиняюсь, только со смены, — сказал Топленинов, показывая на свою неказистую одежку с прилипшими пушинками хлопка. — Заваруха у нас случилась, так я прямо сюда. Извиняйте…
Оба, и Артем, и Родион, стараясь пересилить хмель, смотрели на него.
— С чего заваруха-то? — спросил Родион.
— А ни с чего! — глаза
— Чего вы там, шептуны? — спросил Егор, давно поглядывавший в их сторону. Пока еще не разошлись гости, он все сидел в середине стола с Лелькой, хотя уже это сиденье ему порядочно наскучило. Но приходилось терпеть. Появление Топленинова, его встревоженное лицо заинтересовало Егора.
— Пустяки, Егорша, — отмахнулся Артем. — Веселись — твой день. Разберемся… — И опять повернулся к Топленинову: — Ладно, молчи, из-за стола выйдем, доскажешь. Не порти людям настроения…
5
В тот день с самого утра у Грязнова все ладилось. Сначала просматривал почту, потом долго изучал отчет владельцу о ходе работ и отправке товара. Старшего конторщика Лихачева, все это время почтительно стоявшего у стола, спросил как бы между прочим:
— Что, Павел Константинович, больше не участвуете в подписке? Теперь не решаетесь?
И хоть не раз и не два спрашивал об этом конторщика, тот встрепенулся, с поспешной угодливостью ответил:
— Нет-с, не решаюсь. Научены достаточно…
Продолжая просматривать бумаги, Грязнов укоризненно покачал головой.
— Да, — проговорил рассеянно и думая совсем о другом. — Племяннику министра, хотя и бывшего, не к лицу заниматься такими делами. Как додумались задержать-то его?
— Просто, — все с той же поспешностью начал рассказывать Лихачев, будто забыв, что Грязнов уже знал от него эту историю. — В нынешнем году объявился он в Мологе… А времена-то военные! Что за человек? Откуда? Исправник вызнает, приглядывается. Человек в форме ведомства учреждений императрицы Марии, собирает деньги на издаваемый им альбом портретов высочайших особ. К тому еще назвался сыном полковника Николая Львовича Дурново и племянником бывшего министра внутренних дел. Тут исправник руку под козырек: «Виноват-с, ваше благородие!» Но с испугу, когда начал возвращать бумаги, взятые до этого у задержанного, глянул в них: разрешение-то на издание альбома от девятьсот третьего года… За тринадцать лет — двадцать восемь тысяч рубликов собрал. Тетрадочка у него такая, у кого брал — все записано. И я там фигурирую… — Конторщик выдержал паузу, зная, что в этом месте Грязнову всегда становилось весело, смеялся. И на этот раз тот откинулся на спинку кресла, не разжимая рта, затрясся в смехе.
— Тетрадочку он зачем хранил? Улика первая — эта тетрадочка, — расспрашивал Грязнов.
— Чтобы второй раз к кому не зайти, — будто сердясь на непонятливость собеседника, объяснял Лихачев. — Допустим, еще перед трехсотлетием царственного дома получил он с рыбинских купцов Ивана Быкова да Жеребцова Василия по пятнадцати рублей, с меня — десять.
Грязнов насмешливо глянул в бесхитростные глаза служащего.
— Что же ты, Павел Константинович, с купцами-то рядом? У них — не твои капиталы, им можно и деньгами швыряться. Или лестно было?
— Как не лестно, — с притворным вздохом сказал Лихачев, приглаживая жидкие волосы и так плотно прижатые к черепу. — Рядом с такими воротилами моя фамилия! Кому не лестно!
И опять Грязнов знал, что конторщик говорит эти слова в угоду ему, и все равно смеялся.
— В Мологе его, субчика, и судили, — продолжал Лихачев. — Не сказал я тогда вам, что на суд еду, вызван. По другому делу просился, потому как стыдно было сознаваться… Только напрасно ездил. Прокутил он все денежки. Тринадцать годков жил припеваючи.
— И посмеивался над неумными, — дополнил Грязнов.
— Не без этого, — покорно согласился Лихачев. — Только посудите: бумага-то какая у него — министерством императорского двора разрешалось собирать деньги на альбом. А по существу, я, конечно, извиняюсь, обирать подданных ему разрешалось, спекулировать на их патриотизме. Этак мы далеко зайдем…
— Бумага ответственная, — проговорил Грязнов, наблюдая за переменой лица конторщика: глаза у того теперь блестели глубокой обидой. Всегда был невысокого мнения о нем, но не ускользнуло сейчас, что даже этот бесцветный человек, не имеющий своего мнения, по крайней мере, не высказывавший никогда его, теперь позволяет себе пренебрежительно отзываться о правительстве. А это уже говорит о многом, наводит на размышление. Что же думают другие, более умные и злые? И, как всегда в последнее время, пришло на ум: «Все зависит от действий правительства… Глупо, конечно, сопоставлять случайности, тем более мелкие, ничего вроде бы не говорящие. Но вот бумага, нелепая, — девятьсот третьего года. В то время, когда от правительства ожидали коренных, разумных действий. В России пресса всегда находилась под жесточайшим контролем, но никогда не было такой свирепой цензуры, как в те годы, малейшая критика правительства вызывала резкий отпор. Потом наступил пятый год.
Девятьсот третий и девятьсот пятый. Война и разруха, революция…
Не к тому ли самому идет дело и сейчас? Сплетни и анекдоты о царском дворе, где безраздельно властвует дикий мужик Распутин, недоступны только разве малым детям. Газеты никак не выражают общественного мнения, заполнены сплошь патриотической трескотней, героем которой стал министр иностранных дел Сазонов, плетущий дипломатическую вязь с правительствами союзных держав, — мечется в стремлении заручиться еще не завоеванным у турок Константинополем.
Девятьсот третий и девятьсот пятый… Девятьсот шестнадцатый и…»
Грязнов поднялся, прошелся по кабинету. Взглянул в окно на чистую заснеженную площадь. Веселой толпой с гармонистом впереди шла по площади молодежь. По тому, как гордо шагали в первом ряду принаряженные парень и девушка, как выплясывали перед ними другие, понял, что это жених и невеста. Свадьба… И сразу пропало мрачное настроение.
Извечная болезнь русского интеллигента — мучить и терзать себя бесплодными страхами о грядущем; всем и всегда кажется, что вот-вот что-то должно произойти. А почему должно? Не только ли потому, что люди не удовлетворяются настоящим? Вот они, идущие по улице с песнями, удовлетворяются тем, что имеют. Почему бы не перенять у них уверенность в себе и способность довольствоваться тем, что есть?