Потомок седьмой тысячи
Шрифт:
В скором времени в войне участвовало более тридцати стран мира, и народ каждой страны шел в окопы защищать свое отечество. От кого? Казалось бы, такой вопрос напрашивался сам. Но первое время, как это ни странно, многие и многие над этим не задумывались. Шли под пули, считая, что участвуют в войне за справедливость. Понадобился немалый срок, прежде чем наступило прозрение.
2
От фабричной конторы в сторону Большой Федоровской улицы неслись легкие рессорные дрожки с кожаным откидным верхом. Дутые шины мягко шелестели по мокрому булыжнику, раскидывали грязь в выбоинах. Только что шел дождь, с резким ветром, и все вокруг посерело — и стены домов, и заборы, и дощатые тротуары,
Оглядываясь, Грязнов зябко поеживался. Он сидел сзади кучера, опираясь на трость, сидел недовольный, с усталостью на лице. Недоволен он был тем, что его в самый разгар дня оторвали от дела, заставили ехать в жандармское управление — утром позвонил ротмистр Кулябко и просил срочно прибыть. Усталым был потому, что все последние недели дел было много, и все эти дела оказывались неотложными, требовавшими его вмешательства. И он устал.
Кучер Антип Пысин, вот уже двадцать лет ездивший с ним, сутулил широкую спину, ерзал на сиденье, покряхтывал. Грязнов знал по этой примете, что кучеру хочется говорить, — что-то его тревожит, но он еще не решается начать разговор, обдумывает, как лучше повести его. Сейчас лицо Антипа примет угрюмое выражение, он будет отводить глаза и только после этого что-нибудь скажет.
Грязнов был в пальто, в шляпе и все-таки зяб.
— Подними-ка верх. Что-то дует, — приказал он кучеру.
Антип придержал лошадь, поспешно стал натягивать кожаный полог. Морщинистое, бородатое лицо его и в самом деле было угрюмо.
— Машиниста Тюркина с Передков не знаете? — сдержанно спросил он, стараясь не глядеть в глаза Грязнову.
— Ты считаешь, что я его должен знать? — усмехнулся тот, откидываясь на спинку сиденья. Теперь, когда над головой была крыша, не было пронизывающего ветра, сразу стало теплее, и он свободно расправил плечи.
— Оно, конечно… не со всеми знакомство имеем, — почему-то вздыхая, проговорил Антип и хлестнул лошадь, прикрикнув: — Балуй у меня!.. Сродственник у него, у Тюркина… — продолжал он. — В каторжные работы на десять лет упекли.
— Значит, заслужил. Кого же зря на каторгу шлют? — благодушно заметил Грязнов. Его внимание привлекла девушка с толстой косой за спиной, шлепавшая босыми пятками по мокрому деревянному тротуару, — несла полные ведра на коромысле и еще одно в руке и словно не чувствовала тяжести. Когда поравнялись, пристально посмотрела на Грязнова и тут же равнодушно отвернулась. Равнодушие ее почему-то неприятно кольнуло.
— Ничего не сделав, на каторгу не попадешь, — добавил он жестко.
— Не знаю, господин директор… Случай-то с ним был больно неподходящий… Дурацкий случай.
— Это, брат ты мой, всегда так. Сначала переступят закон, а потом отговариваются: я-де ничего такого и не делал. Зачем? Пошто? Все это известно.
— Не скажите, господин директор, — решительно не согласился Антип. — Вот возьмите во внимание: надо ли отдавать честь офицеру в публичном доме? Есть ли такой закон, коли по одному делу пришли?
Грязнов удивленно уставился на него, нелепость вопроса позабавила.
— Зря спрашиваешь, — усмехнувшись, сказал он, — Я в армии не служил, устава не знаю.
— А я вас по-человечески, не по армейскому уставу… Вот сами посудите. Встречаются в этом доме подпоручик и солдат, сродственник Тюркина то есть. Он хоть и в форме, а честь не отдал, постеснялся, значит, или не захотел. Подпоручик ему приказывают взять под козырек и ругаются матерными словами… Али не обидно? Солдат, сродственник то есть, говорит: в этом доме честь отдавать не полагается, тут все одинаковы. Случись рядом два писаря из военного госпиталя, тоже стали втолковывать офицеру, что честь здесь отдавать не полагается. Подпоручик же были выпимши и еще молодые, горячие, и на тех набросились, шашкой махаются. Его и вытолкнули на улицу. А тут городовые… Судили. Сродственнику-то десять лет, молодой еще, дескать, солдат, не все понимает, а писарям по двенадцать. И всем каторга… Офицера сторону
— Ты, братец, забываешь, что сейчас военное время. Нужна дисциплина. Без нее мы врага не победим. Может, это и жестоко было наказывать, но необходимо. Для поддержки дисциплины было сделано.
— Не смею возражать, господин директор, но по мне — вредная она, такая дисциплина. Доведись быть солдатом и знать этот случай, первую пулю пущу в того офицера, а потом уж во врага, потому что он, офицер, — первый мой враг, я его вижу, могу пощупать. А тот враг для меня невидим.
— Как это невидим? — спросил Грязнов, которого уже начал заинтересовывать ход рассуждений Антипа. — Внешний враг напал на нашу священную землю… Слепой только может так говорить.
— А вы послушайте, как она, война-то, началась… Спрашивают этого Гаврилу: «Скажи, Гаврила Принцип, зачем ты убил царевича?» — «А я его по своему принципскому понятию порешил», — отвечает. А что такое принцип, принципское понятие то есть? Умные люди говорят, дурость все это. Вот и выходит: по дурости война-то началась. И меня в эту дурость хотят втянуть. Я не согласен.
— Слава богу, нас с тобой в окопы не пошлют, — проговорил Грязнов, которого развлекло понимание Антипом причин войны. — Война для нас пройдет стороной.
— Стороной, конечно… — не сдавался кучер. — Братуха у меня в ратниках. Какая уж тут сторона… Осмелюсь сказать, господин директор, мне и здесь война поперек горла. Может, торговцам, которые спекулируют, она по душе. А мне думать надо, как семью кормить.
— Ты же пользуешься продуктами из фабричного лабаза, — упрекнул Грязнов. — Цены там сносные. Чего жалуешься?
Как инженер и директор крупнейшей фабрики Грязнов мог считать начавшуюся войну за благо: с первых дней были получены заказы военного ведомства, и фабрика стала работать в полную силу; помимо поставок рубашечной ткани и миткаля, механические мастерские налаживали изготовление станков для артиллерийских снарядов. Фабрика работала, цены на продукты в фабричном лабазе всегда были ниже рыночных. Последним Грязнов больше всего гордился. По опыту японской войны он предугадал, что в ближайшие месяцы после начала военных действий все вздорожает, и потому, пока еще цены на продукты питания не подскочили, убедил Карзинкина сделать закупки. Владелец фабрики, привыкший во всем доверяться Грязнову, охотно согласился с ним. И теперь не только фабричный лабаз, освобожденные из-под хлопка склады были забиты мукой, крупами, сахаром. Городские заводчики и фабриканты диву давались: у себя на предприятиях жалованье рабочим они подняли почти вдвое, и все равно рабочие были недовольны — так быстро шло вздорожание жизни, а на Большой мануфактуре с двенадцатью тысячами мастеровых оклад оставался такой, какой и был до войны, и мастеровые не выказывали особого беспокойства, по крайней мере, крупных забастовок не происходило. Та самая Анна Ивановна Дунаева, владелица табачной фабрики, которая говорила, что она «лучше копейку прибавит городовым, чем полкопейки рабочим», не скрывая своего восхищения, заметила Грязнову:
— Алексей Флегонтович, быть бы вам министром, может, и порядка в стране стало больше. Чего бы я не отдала, появись только такой человек на моей фабрике!
Разговор происходил на совещании представителей фабрик и заводов города, работающих на военное ведомство. Грязнов только что рассказывал, как ему удается обеспечить нормальное течение дел на фабрике, не осложняемое выступлениями и забастовками рабочих; до этого он по просьбе губернатора подготовил подробную записку и сейчас, по существу, зачитал ее. Суть записки была в том: правление фабрики цены на продукты в своей лавке старается держать ниже рыночных, продукты выдаются не на деньги, а по заборным книжкам, только своим рабочим и в строгом ограничении. От продажи припасов по сниженным ценам владелец несет убытки, но они с лихвой окупаются, так как затраты на выплату рабочим остаются более низкими, чем на других предприятиях, не имеющих продуктовых лавок.