Потомок седьмой тысячи
Шрифт:
— Закуришь, что ли? — спросил Федор. Бабкин стоял у печки, грел руки; усеянные капельками оттаявшие кошачьи усы топорщились. На лету поймал брошенный кисет, сварливо упрекнул:
— Поберегал бы, пригодится табачок-то.
Федор вскинул на него взгляд, чуть дрогнули светлые брови.
— Думаешь, надолго?
— Как сказать… — Бабкин зализывал кончик цигарки. — В первой части вот так же привел одного. Книжонок-то у него целый чемодан разыскали. На два года в ссылку поехал. Из марксистов, тех самых, которые супротив порядка.
— Какой я марксист, — стеснительно усмехнулся Федор. — И книжек-то
Дверь стремительно распахнулась, через порог шагнул приземистый коротконогий человек — пристав Цыбакин. Глаза — буравчики, спрятанные под выступами надбровий, — остановились на Федоре, быстро ощупали с ног до головы. Лицо у пристава помятое, заспанное, мундир застегнут через пуговицу — не терпелось взглянуть на арестованного. Шутка ли: у фабричного в руках запрещенная книжка — такого еще за время службы не было. Вот он сидит, этот диковинный парень, и тоже не мигая смотрит на пристава — ни забитости, ни страха, одно любопытство. Грубоватое, скуластое лицо, бескровное, как у большинства фабричных, крутые плечи, завидный рост говорят о том, что силою он не обижен.
— Встать! — рявкнул пристав.
Мастеровой медленно, с неохотой поднялся. В голубых крупных глазах блеснул озорной огонек — не ускользнуло, как после окрика вздрогнул Бабкин, вытянул руки по швам.
Пристав круто повернулся, косолапо пошел в конец узкого коридора, в свой кабинет. Заскрежетал ключ в замке, скрипнула тоненько дверь.
— Пужливый господин, — вполголоса сказал Федор. — По струнке у него ходите?
Бабкин не ответил. Обдав холодом, с охапкой дров прошел с улицы дежурный, скрылся в кабинете пристава.
— Ты бы вздремнул пока, — оглянувшись посоветовал Бабкин. — Вишь, печку топить собрался. Любит ночью допрашивать… Когда человеку спать хочется, откровеннее рассказывает. Я вот тебя сдам дежурному да тоже к дому. С утра завтра. — Зевнул сладко, перекрестив рот, и договорил: — Норов-то свой не выказывай — не терпит, лучше кайся: не буду, мол, больше, черт попутал. Авось, все по-хорошему обернется.
Не такой уж добряк Бабкин, просто под настроение разговор вел, да и мастеровой чем-то приглянулся, — сочувствовал.
Кабинет пристава был глухой, с зарешеченными окнами, низким сводчатым потолком. Когда дежурный ввел Федора, в круглой обитой железом печке весело потрескивали дрова, от нее тянуло жаром. Пристав сидел за низким массивным столом, листал брошюру, рядом лист белой бумаги и длинная толстая линейка. Федор распахнул пальто, поудобнее уселся на стуле.
— Откуда она у тебя? — спросил Цыбакин мягко.
Федор сказал, что сидел в трактире купца Ивлева на Широкой улице, подошел к столу господин и подал книгу: читай, мол, для спасенья души. Думал, о святых — взял. Как пришел в корпус, показал другим мастеровым, сели посмотреть, тут на беду хожалый объявился.
Пристав подвинул бумагу, стал писать, наклонив голову к столу. На затылке у него ровная плешь величиной с круглую баночку из-под ландрина. Федор попытался отгадать, сколько приставу лет. Тридцать пять? Сорок? Пожалуй, что не больше сорока…
— Как звать того господина? — снова спросил Цыбакин, взглядывая на арестованного. — Как он выглядит?
Мастеровой сумел выдержать долгий пронизывающий взгляд, потер лоб, словно вспоминая.
— Звать будто Модест
Карандаш опять забегал по бумаге, оставляя цепочки ровных круглых букв. Федор попробовал разобрать, что написано, но перевернутые буквы похожи одна на другую.
— Очень хорошо. — Злая усмешка пробежала по лицу пристава. — А что, ты когда-нибудь видел его до этого? Нет? С кем он еще говорил? Кто его окликал?
— Откуда я его мог видеть? — Федор отвечал медленно, обдумывая каждое слово. — И с кем говорил и кто окликал — тоже не ведаю, народу было много. Если бываете у Ивлева, так знаете, что у него по субботам делается. Зайти за книжкой назавтра обещался, это помню… Эх, встретить бы его — всю душу вытрясу, не обманывай. — Федор подался к приставу — голубые глаза чисты, без тени хитрости, — спросил встревоженно: — Верно, что для смуты подброшена?
Пристав отложил карандаш и, не спуская глаз с арестованного, стал рвать протокол на мелкие кусочки. Всего ожидал Федор, но не этого; с удивлением следил за его пухлыми, волосатыми руками.
— За складный рассказ спасибо, потешил, — вялым голосом сказал Цыбакин. — Теперь говори правду… Где взял книжку?
Мастеровой пожал плечами.
— Все — истинная правда!
В следующее мгновенье линейка взметнулась в руке Цыбакина, Федор вильнул головой, удар пришелся вскользь, по уху. Пристав резко поднялся, откинув стул.
Черты крупного лица стали жесткими, глаза из-под густых бровей смотрели недобро.
— Не перестанешь прикидываться, пеняй на себя, — с угрозой предупредил он. — Меня не проведешь.
Как будто ничего и не произошло, Федор сокрушенно махнул рукой.
— Нигде нет веры нашему брату. — Вместе с Цыбакиным проследил, как вспыхивают в печи обрывки протокола, договорил с той же обидою: — Что ты не сделай — всегда окажешься виноват.
— Работали бы усердно, жили смирно, тогда и вера придет… Вам государевы враги листки подстрекательские подсовывают, ловят простачков. Вы и рады. Посажу в холодную и будешь сидеть, пока не скажешь, где взял книгу.
У Федора сильно саднило ухо, морщился от боли. Сказал упрямо:
— Сажайте куда хотите, другого от меня не добьетесь.
Пристав велел дежурному увести арестованного.
Наутро в трактире Ивлева, двухэтажном деревянном доме с башнями по углам, за столиком у окна сидели одетые в штатское Бабкин и располневший, грузный городовой Попузнев. Выбор пал на них, так как оба недавно были переведены в фабричную слободку из города и еще не успели намозолить глаза.
Час был ранний, но трактир уже шумел пьяными голосами. Густой табачный дым поднимался к засиженному мухами, закопченному потолку. На грязном, заплеванном полу таял снег, принесенный на ногах. У двери за длинным выскобленным столом пили чай деревенские мужики, приехавшие на базар с дровами, сеном, квашеной капустой. По случаю воскресенья базар на Широкой был большой, торговали и в балаганах, и прямо на снегу. Пестрела на холстинах деревянная крашеная посуда, размалеванные куклы-матрешки, высились горкой свежеструганные, пахнущие смолой бочонки. Мужики, оставив товар на присмотр знакомым, заходили в трактир греться чаем.