Потому, что люблю
Шрифт:
— Вот она, моя кабальная книжка! Все долги регистрирую. За Кузей Дудкиным копейка не пропадет! Не боись!
— Бояться ему, конечно, нечего,— сказал, подходя к ним, паренек с низкой девичьей челкой,— но деньги ты ему зря дал, пропьет.
— Cepera! Не серди мой кулак. — Кузя Дудкин потряс куЛаком. у лица паренька. — У-y, маменькин сынок!
Когда он ушел, Cepera сказал презрительно:
— Пивная бочка за водкой отправилась... Женька сказал, что ты из армии только что?
— Отслужил.
—
— Порядок. Принцип воспитания на высоте: «Не можешь — научим, не хочешь — заставим».
— Это по мне. Офицером хочу стать. И стану!
— Конечно, станешь. Если захочешь.
— Тебе здесь нравится? — спросил Алексей.
Сергей пожал плечами:
— Мне сейчас все равно. Главное начнется в армии. А пока что живу как на полустанке, своего поезда жду.
Они посторонились, уступая дорогу монтажному крану, который двигался важно, степенно, выбросив вперед стрелу, как благословляющую руку, выдавливая гусеницами на влажной земле полосатый узор.
— Эй, Подсолнух, топай сюда!
Алексей повернулся на Женькин зов.
Глава третья
Шофер заводского автобуса, курносый парень в кепке, надетой задом наперед, весело приглашал толпившихся рабочих:
— Давай пролезай! Места всем хватит! А кому не достанется, коленки одолжу!
Серафима Антоновна, крепко держа Надю за руку, втащила ее за собой в автобус, и он тут же рванул с места, будто ожидал именно их.
Запахло бензином и горелой резиной. Люди, плотно прижатые друг к другу, качнулись назад, потом вперед и снова назад. Кто-то охнул, кто-то взвизгнул, а толстый дядя крикнул женским голосом:
— Не капусту везешь! Безобразие!
Надя и Серафима Антоновна вынуждены были стоять лицом к лицу, чуть ли не касаясь носами.
Кто-то поставил на плечо скрипучий портфель... И не пошевельнуться, руки прижаты по швам.
— Вы всегда с таким «комфортом» ездите на работу? — спросила Надя.
Серафима Антоновна кивнула:
— Приходится. Привыкли.
Серафима Анто-новна — новая квартирная хозяйка, мать Жени Шишигина. Это она посоветовала Наде устроиться на химзавод: «Иди к нам в цех аппаратчицей, чего раздумывать? Понравится!»
И вот Надя первый раз сегодня едет на работу, ее ждет первый в жизни самостоятельный рабочий день. Это радовало. Но если бы еще папа с мамой жили поблизости... Трудно без них. Мысленно Надя сравнивала себя с бескрылым птенцом, выпавшим из гнезда. Хорошо еще хоть подхватила не кошка, а хороший человек.
Разве можно забыть, как Алеша сказал ей: «Ты моя опора, без тебя я не знаю, что делал бы!»
Олора-то, возможно, и опора, но ведь именно из-за нее он порвал с матерью. Обидно. Никогда Надя не желала зла Варваре Степановне, никогда, наоборот, понимала, сочувствовала.
Устроились они с Алешей неплохо. Женина мать уступила им свою комнату, а сама перебралась в проходную, служившую одновременно и столовой и гостиной. Неудобно, что деньги за квартиру не берут. Женя обиделся, когда Алеша завел разговор о плате: «Я жактовскими квартирами не торгую! Обживешься, сабантуй устроишь, бригаду позовешь — это и считай платой!»
Вчера они провели вечер с Серафимой Антоновной: было ровно два года, как она похоронила своего мужа— Жениного отца. Алеша принес конфет, а Женя ушел из дома. В такой-то день!
«Не могу, Еажные дела...»
— Он почти никогда дома не сидит,— вздохнула Серафима Антоновна. — Я привыкла... Скучно ему со мной, дело молодое...
Она рассказывала о своем муже, весь вечер рассказывала:
— Я до сих пор Гришину подушку рядом кладу. Потянусь к нему, сонная, а рука в холодную стенку уткнется... Вы уж извините, что я о своем да о своем.
— Пожалуйста, рассказывайте! — в один голос попросили Надя и Алексей; они понимали — женщине хочется в такой день рассказать кому-то о своей жизни, вспомнить дорогого человека.
— Привезли к нам в госпиталь обгорелого танкиста. После операции положили в мою палату. Голова сплошь забинтована, только щель для рта... Поставили врачи Гришу на ноги, но зрение не вернулось. Мне доверили отвезти слепого танкиста к его родственникам — одна тетка у него осталась,— я и повезла. Пришлось заночевать у них. Слышу ночью разговор тетки с мужем: «На что он нам сдался, слепая обуза! Руки связал!..»
Возвратилась я в госпиталь, а душа покоя найти не может. Как там Гриша? Прнгшкла к нему, не хватает мне его, жалко до слез, так и с.чышу постоянно: «На что он нам сдался, слепая обуза! Руки связал!..» На Гришину койку раненого грузина положили, совсем еще мальчик, такой красивый! Ранение в живот. Не выжил... Сколько людей умерло на моих глазах, да хоть бы старые или больные, а то ведь молодые, здоровые, минуту назад богатырями были, а пуля, будто коса цветок...
Человек убивает человека. Как зверя! Сердце кровью обливалось...
Вернулась я в госпиталь, работаю, как и раньше,— продолжала Серафима Антоновна,— а Гриша у меня из головы не выходит. Не могла забыть, как он со мной прощался, обнял, и не оторвать его рук... Девятнадцать лет ему было тогда, а мне семнадцать... Ночные его рассказы вспоминала. В палате тишина: спят все, только иногда кто-то или застонет, или забормочет во сне, или водицы попросит, а мы с Гришей разговариваем и разговариваем. Он хотел геологом стать, до войны все в горы да по горам ходил, альпинизмом увлекался, а теперь самостоятельно до своей койки дойти не может... Жизнь, говорит, моя стала ненужной, темной. Рассказывал, как последний раз свет белый видел — ромашки сквозь пробоины в танке. Белое ромашковое поле и колесо от телеги — сначала он его за колодезный сруб принял. А после взрыва все пропало... Друг вытащил его, раненного, а сам погиб — немец подстрелил... Гриша переживал: «Из-за меня погиб, а кому я нужен теперь, слепой инвалид!»