Потоп
Шрифт:
Писатель, — подумал он.
И подумал: дерьма-пирога.
И подумал: все писатели — дерьма-пирога.
Потом оглянулся и поглядел на город. С этого места за крышей аптеки Рексолла открывался большой простор — там под ночным небом чернела громада тюрьмы и при ярком свете прожекторов на больших воротах можно было разглядеть широкие каменные ступени, спускавшиеся к верхней дороге. Он вглядывался в это пространство. Освещённое пространство, казалось, плыло в воздухе над тёмными крышами.
Прошло немало времени, прежде чем в ночной темноте он разглядел белое пятно —
Бред Толливер сидел в «ягуаре» — его обуревали зависть и ощущение отверженности. Он чувствовал себя отринутым жизнью. Он завидовал человеку, который мог по праву подняться на холм, взойти по каменным ступеням и войти в тёмную дверь. У него этого права не было.
Он медленно поехал к дому, постепенно сознавая — и сознание это приходило к нему словно оттуда, где падал редкий снежок, — что в тот миг, когда он, взволновавшись, подумал, что тоже может пойти в тюрьму, лицо, которое он мысленно увидел, лицо с чёрным колпаком над головой, вовсе не было лицом Красавчика. За снежной пеленой воображения лицо, которое он тогда увидел, было лицом Бубенчика. И хотя невидимые руки держали над этим лицом чёрный колпак, лицо Бубенчика торжествующе ухмылялось ему сквозь сетку падающих снежинок.
Он медленно поднял руку и пощупал ссадину на подбородке, куда его ударил Бубенчик.
Что ж, даже если черномазый и сбил тебя с ног, это ещё не значит, что тебя посетит видение!
Похоже, брат Потс прав: надо было добиться, чтобы он плюнул мне в лицо. И стерпеть, не вытереть плевка. Пусть высохнет под ветерком, на солнышке. Надо бы обсудить это дело с Бубенчиком. От этой мысли ему стало даже весело.
Но ему недолго было весело.
Он почувствовал слабость и утомление. Он вспомнил, какое пойло пил вчера ночью. Вспомнил, как, лёжа на досках плавучей лачуги, смотрел на звёзды и старался назвать их по именам. Ну да, сейчас он поедет домой, достанет какой-нибудь еды из холодильника, чтобы утихомирить желудок, и ляжет спать. Он не хотел ни о чём думать, помимо того, что ляжет спать. Не хотел думать о завтрашнем утре, о том, что надо будет вставать.
Слева от него тянулось кладбище. Он подумал, что так и не отыскал могилу старого Изи Гольдфарба. Он вспомнил как тысячу лет назад Изя Гольдфарб сидел на плетёном стуле перед своей портняжной мастерской на Ривер-стрит и глядел за реку, на запад, а на его спокойное лицо падали последние закатные лучи, освещая прозрачную кожу на тонком лице. Непонятно, почему он так и не нашёл его могилу.
Завтра, решил он, надо сделать ещё одну попытку.
На перевале в лесу всё время ухала сова.
Когда он вошёл в тёмную прихожую, он увидел что сквозь широкую арку, ведущую в столовую, падает свет. Он знал, что уже поздно; в доме, наверное, спали, уже около десяти, однако на светящийся циферблат своих часов смотреть не стал. Ему не хотелось знать, сколько ещё времени до полуночи.
Он
Однако дом не мог быть пустым. Во-первых, наверху спит старушка, а Мэгги никогда не оставляет её одну; когда Мэгги уходит, она поручает её кухарке Айрин или кому-нибудь ещё. Наверху непременно кто-нибудь есть. Но тут он подумал, что сама старушка — тоже своего рода пустота. Она часть того невидимого тумана, который наполняет дом. Да и Айрин тоже только часть этой пустоты. Он знал, что её зовут Айрин, но, кроме имени, не знал о ней ничего — только имя и коричневый большой палец на белой тарелке, которую перед ним ставили, большой палец с очень белой лункой у ногтя. Он вдруг вспомнил, что имя Айрин означает покой. Айрин — это покой. Но мысль тут же пошла вкось, словно вдруг перекосило рот: чёрт возьми, но ведь покой — это тоже пустота?
Он пересёк прихожую и вошёл в столовую. По обе стороны камина горели канделябры — другого освещения не было, — и хрустальные подвески поблёскивали. Несмотря на свет, комната тоже была наполнена пустотой. Он почувствовал себя водолазом, который в своей громоздкой оснастке и в шлеме, кивающем в воде как в кошмаре, с бесформенно раздутым серым туловищем и тяжёлыми от свинцовых подошв ногами вползает в давно стоящую на дне подводную камеру. Словно пустота была не отсутствием, а присутствием — она, как поднявшаяся вода, затопила дом. Он почувствовал, что дом, город, а может, и весь мир были давным-давно затоплены, а он в этой оснастке из кошмара мучительно вползает в комнату тяжёлыми, свинцовыми, неподатливыми шагами.
И тут он увидел его.
Увидел на каминной доске большой конверт, прислонённый на самом виду к позолоченным бронзовым часам в стиле Людовика XVI. Он был подпёрт вазочкой или чем-то в этом роде. И хотя издали Бред не мог ничего прочесть, он знал, что на конверте написано его имя.
Взяв конверт, он вскрыл его не сразу. Прочёл, кому он адресован, — конечно же, ему. Узнал руку Мэгги.
Справа от часов позолоченный сатир сидел на позолоченном камне и дул в позолоченную дудочку. Слева позолоченная нимфа в соблазнительной наготе испуганно убегала, волоча позолоченный шарф, от не менее позолоченного сатира. Глядя на эти позолоченные фигуры, Бредуэллу Толливеру казалось, что внезапное затмение покрыло тенью залитый солнцем зелёный луг.
Переводя взгляд то на одну, то на другую фигурку по бокам от часов, он отодвигал минуту, когда надо будет вскрыть конверт. Но Бредуэлл Толливер понял, что на самом деле отводит глаза от циферблата часов. И сообразил, что отводит не зря. Часы стоят уже много лет. Неизвестно, были ли они испорчены или просто никто не трудился их заводить.
Часы показывали четыре часа двадцать две минуты, но никто на свете не знал, в какой день они остановились и было ли это днём или ночью. Он вспомнил городские часы на здании суда, ведь никто не знает, когда остановились и те часы — днём или ночью. Мир был полон часов, которые стоят, и никого не интересовало, когда это случилось.