Повелительница. Роман, рассказы, пьеса
Шрифт:
Нет, была тень, было имя, о которых вспомнил он в эти минуты и за которыми мысленно потянулся, ища сочувствия и сообщничества: это была хитрая и ветреная мать его, миссис Торн, которой довелось в жизни устроить свое благополучие, утешить алчное самолюбие и которая, с какими пошлыми слезами, с какими лживыми, сладкими словами, поняла бы его сейчас! Она бы взяла его голову тем движением, которому научилась лет двадцать пять тому назад у Сары Бернар, она бы назвала его «моей маленькой девочкой, моей доченькой», как называла его когда-то, когда его презирали и били мальчишки, когда в детском танцклассе, где-то в Чернышевском переулке, к ужасу отца, танцевал он «за даму» ша-кон и па-де-патинер.
В библиотеке, под зеленоватым светом, у круглой чернильницы, ждали его заказанные накануне книги.
Опять, как каждый день, профессор уголовного права сидел развалясь напротив Саши и ковырял карандашом в носу; опять сухощавый, рябой аббат поникал геморроидальным лицом над папкой газет одиннадцатого года; вдалеке, подле высокой конторки, где сидел заведующий, где шныряла барышня с негритянским носом, раздавался по временам сиплый, короткий кашель служителя, ходившего от стола к столу, иногда забредавшего в тот угол, где сидел Саша; временами служитель наклонялся к сидящим в креслах за низкими столами и шептал что-то вроде: «сейчас принесут», «ваша взята», «обождите полчасика», и опять шел дальше. По диагонали от Саши сидела высокая костистая женщина лет пятидесяти, иногда ее закрывали спины и головы сидящих между ним и ею людей, но чаще всего он, когда поднимал голову, встречался с нею глазами, несмотря на то что между ними было шагов пятьдесят расстояния. Она думала над раскрытым томом устава уголовного судопроизводства, ее светлые безжизненные глаза были устремлены в одну точку — в самые глаза Саше. Она носила тюлевую грудку с воротником на косточках и поверх платья — золотые часы на золотой цепочке. Саша то прятался, то опять появлялся, а она не спускала с него глаз, не замечая его.
Он вынул карандаш и записную книжку. Нужно было сделать усилие, переключиться на другой вольтаж, чтобы погрузиться в эту медлительно текущую ему навстречу реку. Он сложил руки и стал смотреть на свои руки, на длинные, узловатые, бледные пальцы, на ногти, довольно крепкие, бесцветные и широкие. Мысли его стремительно неслись мимо, пропадая бесследно, гнетущей силой ничтожных и темных пустяков был он схвачен, как водоворотом. Когда эта праздная и тревожная пустота покинула его, ему показалось, что он спал, — он ничего не мог вспомнить; он вздрогнул всем телом и разнял руки.
Книга была раскрыта. Много лет искал он знания, искал его для себя, для жизни, к которой готовился. Но вкус к этим книгам, над которыми было продумано столько часов, вдруг исчез, в душе оказалась скука. Честолюбивые мысли, кружившие голову при слове «диссертация», наполнявшие душу полнокровной жадностью, потеряли свою силу, свою центростремительность, ощущение поздней пресности наполнило душу, и бессмысленность последних лет, тщета всех стараний ужаснули его. Деньги Ивана, Катина забота, им самим потраченное время, Жамье, докторат, связи — все вдруг показалось напрасным, скучным, смешным. Ничего этого не надо было, все было зря, только одно было нужно, единственное, что заменит теперь все остальное, — любовь Лены, женитьба на ней, — тогда будут и счастье, и деньги, и карьера. Стоит ли делать усилие, читать, писать, выходить и защищать продуманное, когда для него готова великолепная, безответственная жизнь? Стоит ли стараться, напрягать внимание, выслушивать советы Жамье, глядя, как шевелится у него во рту искусственная челюсть, когда и без того все ждет, все готово? Он едва не пробормотал вслух: «Нет, нет, не стоит!» Но мысль о пятилетней
Как он любил все это: людей, книги, горизонты будущей жизни. Неужели все это им потеряно, оттого что кто-то подманил его к себе и стал хозяином его жизни? Скукой наполненный ядовитый вопрос о необходимости того, что он делал до сих пор, отравил его, он заставил себя опустить глаза в книгу и заметил, что видит не текст, а одни поля, которые растут и ширятся и заполняют собою пространство вокруг него.
От жалости к себе, к растраченному времени и потерянному душевному равновесию он готов был зарыдать, положив голову на стол, под лампу, а вместо этого он все смотрел в далекие глаза незнакомой женщины, на ее увядшее плоское лицо, которое он видел изо дня в день столько долгих счастливых лет.
На улице все было по-прежнему; было все то, что он давно и верно любил: облетающие деревья, темное небо, свежий, быстрый ход ветра в грудь, люди, автомобили, огни. Лена, вероятно, теперь была уже дома. Зачем не послал он ей цветов? Октябрьские розы, может быть, ужалили бы и развеселили ее. Цветами он заставил бы ее еще сильнее думать о нем.
Сердце его билось при этой мысли, ему не хватало одного: чтобы о том, что Лена любит его, знали кругом все, знал город, знал мир, чтобы ему удивлялись, ему завидовали; мысль о том, что рано или поздно это будет известно всем, кто знает его, бередила его душу и причиняла блаженство больше самой любви.
«Больше любви», — успел он подумать с слабым испугом, входя в комнату, где сидела Катя, высоко задрав ногу, и зашивала чулок под коленом, и были видны ее розовые бумажные панталоны и истертые подвязки. Шляпа ее лежала тут же, и сальные прямые волосы облепили голову и закрывали лоб.
— Вот так Саша, — сказала Катя, нагибаясь к колену и откусывая нитку, — до утра со старшей Шиловской кутил! Иван, он когда вернулся? В девять? Позже? А ушли они вечером, я видела.
— Ты сегодня была у них? — спросил Саша.
— Была.
— Когда она вернулась?
— Часа в три. Ее почти не слышно было.
Она с восхищением и любопытством смотрела на Сашу.
— Куда это вы ездили? — спросила она наконец.
Он перевел глаза с нее на Ивана, делая вид, что не слышит. Он чувствовал, что они оба знают многое, догадываются о самом главном.
— Это что ж, новенькое? — спросил Иван.
Саше нравилась назойливость вопросов, он летел с горы, он катился по накатанной дороге.
— Что вы пристали! Ничего не было.
— Врешь, врешь!
Пошлость разговора скрылась от Саши отчетливым сознанием, что в чьем-то воображении он уже поставлен рядом с Леной и навсегда. То, что не мог он себе позволить с Андреем, он вдруг с легкостью позволил себе здесь: он двумя-тремя словами дал понять, что в жизни его происходят события чрезвычайные, но не по его вине, и даже не по его желанию — вы поняли, что это значит? Ему хотелось, чтобы эта словесная игра продолжалась долго, чтобы долго кололи его блестящие глаза Ивана и восторженные глаза Кати. Он был им благодарен за возможность, которую они ему доставили, — намекать, выпутываться и скользить.
— Я, знаешь, Иван, ему говорю: закрой дверь, не подавай виду, — захлебывалась Катя, — небось лучше-то пусть не знают, что мы с ним вроде родственников.
— Ну, этого долго не скроешь.
Саша побледнел. Уж не хотел ли Иван этим сказать, что…
— А все-таки не надо этого, не надо, ей-Богу ни к чему!
«Уж не хотел ли Иван сказать, что надо объявить Лене и про него, и про Катю? И про одну постель, и про убогую, трудную жизнь?.. А ведь их девать-то куда-нибудь надо будет?» — подумал Саша.