Повелительница. Роман, рассказы, пьеса
Шрифт:
Горничная открыла дверь.
В передней было светло; большие, настежь распахнутые стеклянные двери вели одна в столовую, другая — в гостиную, слева был широкий, с янтарным полом коридор. Андрей и Саша разделись; в то время как горничная проводила их в гостиную, из коридора выбежала девочка лет девяти, остановилась с запылавшим лицом и бросилась обратно.
— Это Миля, младшая Женина сестра, — сказал Андрей.
Слева и справа опять были широко раскрытые двери в столовую и кабинет, уже по-вечернему темные комнаты, казавшиеся громадными; там крались какие-то светы, заползавшие с улицы, — шторы еще не были спущены. Эти широко раскрытые высокие двери придавали квартире какую-то прозрачность, словно до самых ее недр можно было пройти
В ту минуту, когда из полутемного кабинета вошли в гостиную две девушки, Саше жадно, животно захотелось, чтобы ничего этого не было, чтобы он не входил в этот дом, не звонил у двери, чтобы он сидел у себя в темной комнате с закрытым окном и ничего, никого не было вокруг него. Но навстречу ему шли две девушки, и он принужден был вслед за Андреем дотронуться до их прохладных рук.
Женя не была хороша собой, как показалось Саше на улице: быть может, будь она бедна, слыла бы она и вовсе за дурнушку. Холеность придавала ей видимость красоты, свежесть и юность давали ей взаймы на краткое время живую прелесть лица с большим, даже слишком большим ртом, узкими глазами под длинными ресницами, детским, словно еще не оформившимся носом. Она была довольно высока, тонка, однако полногруда, и в движениях ее, в ее походке было что-то от светской барышни, воспитанной и аккуратной; в ней было приятно то, что с первого взгляда не оставляла она в этом сомнений; платье носила она дорогое, прекрасно сшитое платье — с правдивостью и цельностью, и голос ее, невысокий, но очень чистый, подтверждал всю ее хорошесть. Саше она понравилась сразу, и ему стало от ее присутствия ловко и легко.
Она решила устроить сегодня в этой желтой гостиной, в этой просторной квартире, свою помолвку, решила заставить выпить двух людей, которые сейчас, а может быть, и всегда будут ей и Андрею ближе и дороже всех, за ее и Андрея счастье. Она придумала маленький, вольный праздник; няне приказала не выходить и не выпускать Милю, отца не было, он был в Гамбурге по своим делам, прямым образом касавшимся новых паровых турбин, устанавливаемых на океанских пароходах. Горничной было приказано подать бокалы и две бутылки «Редерера». Все это казалось Жене сказочным: так не делал никто, она сама это выдумала, а отец даже не подозревал, что дочка решила выйти замуж.
Она решила это еще на море, где жили они — няня, Миля и она — и где долгими солнечными утрами лежала она у воды с Андреем, купалась с ним, после завтрака уходила с ним в лес, под вечер играла с ним в теннис, а после ужина, когда высыпали над черным морем умытые высокие звезды, они уходили по берегу, где в этот час уже не было никого, где легкий ветер песком засыпал ножки пустынных скамеек, где шелестело тысячеверстным хвостом море и пенились водоросли; они уходили далеко-далеко, туда, где кончались дома, сады, дачи, где начинался пустынный широкий берег, слегка веяло болотцем, стонали лягушки и был виден точный, как часы, гигантский зелено-красный маяк, от которого гасли звезды и по небу бежал тревожный луч.
Там садились они на плоский камень и говорили друг другу о своей любви, гордо о себе и снисходительно о людях. Андрей брал ее смуглую руку и ласкал от пальцев к плечу, ласкал губами от ладони до подмышки. Они забывали иерархию ласк, и для них обоих были одинаковым безумием долгий поцелуй в губы, или объятие, или пожатие руки. В полусне, прерываемом тихими словами, от которых порою больше кружилась голова, чем от объятий и движений, они сидели долго; иногда они ложились на песок, во мраке; она долго не двигалась, пока он трогал ее, потом ее рука, словно неопытное, дерзкое и сильное животное, шла ему на грудь, расстегивала ему рубашку у ворота и уходила к плечу.
Она возвращалась в белый пансион, увитый розами и глициниями, где внизу, на широком балконе, старые люди в пиджаках и воротничках еще играли в бридж, и поднималась во второй этаж, где была ее комната. Рядом похрапывала няня. Сладко порозовев, отмыв коленки, спала Миля, стоившая жизни ее матери.
Она ложилась в кровать, похолодевшими пальцами сжимала подушку и думала о том, как сложится ее жизнь, будут ли они изменять друг другу, будет ли у нее ребенок. Она верила, что жизнь ее сложится счастливо, что ребенок у нее непременно будет, но только после свадьбы, а не теперь — это невозможно, в этом есть что-то неудобное и неприличное. Ей казалось, что Андрей никогда не сможет любить другую, а она — другого, что никто на целом свете не нужен ей, что ей нравится в нем все — и глаза его, такого редкого цвета, и волосы, и даже золотой зуб, который виден, когда Андрей хохочет; ей нравятся его руки и запах этих рук, этих волос.
Она засыпала поздно и долго перед сном думала о Лене, сестре, которая старше ее на пять лет и вовсе на нее не похожа, о Лене, уехавшей в горы, писавшей оттуда одной Миле, а ей — ничего, у которой была своя жизнь и которой нельзя было признаться, что она, Женя, любовница Андрея, несмотря на давнюю близость к ней, на большую нежность, потому что Лена — особенная: она расхохочется на такое признание и сама о себе не скажет ничего.
Шампанское было разлито, и Саша, все еще не находя себе места, поставил бутылку на стол.
— Что вы наделали! — вскричала Женя. — Вы нас чуть не убили и пробили потолок.
Она схватила со стола салфетку и вытерла лицо, на которое попали брызги вина, Андрей собирал куски упавшей штукатурки.
— Пойдите и посмотрите, что они там делают, — сказала горничная, выходя из гостиной, — они испортят мебель, изгадят стены. Я ни за что не отвечаю.
Няня осторожно вышла из детской и подошла к дверям гостиной.
— Няня, Миля, выходите, так и быть, выпейте. Я замуж выхожу.
Женя налила в свой уже пустой бокал немного вина и понесла его через комнату.
— Господь с тобой, какие ты глупости говоришь.
— Нет, это правда.
— За кого же, Женечка?
— А вот за него.
— А что же скажет папочка?
Женя вернулась, кинулась в кресло и закрыла глаза. В это мгновение Саша почувствовал на своей руке руку Лены.
— Поставьте мой стакан, — сказала она, и вместе с теплотой ее руки он почувствовал в ладони гладкий холод стекла.
В теплоте этой было что-то звериное; и в форме руки было что-то не совсем обычное, какая-то двойственность, заметная сразу. Пальцы были длинны и изящны, ровны, с отточенными, не очень длинными, не острыми ногтями, они были женственны, им шло темное старинное кольцо. Ладонь же была лапой какого-то бархатного, благородного животного, она была плотна, тепла, с ясно ощутимыми нежными буграми, она была мягка и тяжела, как бывает мягка и тяжела не рука, но лапа. Саша поставил пустой стакан на стол и снова вернулся к этой руке, и вдруг самоуверенная небрежность ее поразила его.
— Коричневая толстая перчатка, — сказал он. — У вас есть такая перчатка?
Она вдруг открыла ему свои глаза, синевато-серые, небольшие, как и у Жени, и Саша заметил, что она сидит рядом с ним, очень близко, что, в сущности, они как бы вдвоем в комнате.
— Я узнала вас сразу, когда вошла, — сказала Лена. — Тогда вы стояли у окна магазина. Когда смотришь на карты, хочется уехать куда-то, правда? Еще лучше — витрины пароходных компаний с макетами «Мажестиков», с цветными плакатами.