Повесть о детстве
Шрифт:
Бабушка низко кланяется.
— Ладно,— отвечает пристав и смотрит почему-то Сёме под ноги.
— Ваше благородие, что же наше прошение? Когда выпустят дедушку? У нас водь никого нет, нам никто помочь не может. Вы подумайте,— с тревогой продолжает Сёма,— вы только подумайте, ваше благородие,— одни в целом свете!
Бабушка пытливо смотрит на пристава, но его толстое, тщательно выбритое лицо ничего не выражает. Нельзя понять, чего Желает он им: добра или зла. Едва сдерживая слёзы, Сёма повторяет:
— У
Пристав, крякнув, встаёт и, взяв со стола фуражку, принимается дышать па козырёк и чистить его рукавом. Бабушке становится ясно, что пристав не думает о них и не слушает Сёму. Ему всё равно, сколько у этого малыша дедушек: два, пять, ни одного. Ему важно, чтоб блестел козырёк. Бабушка толкает Сёму и шепчет по-еврейски:
— Дай же ему, дай.
Сёма неловко протягивает конверт. В конверте — добрый пузатый комод и все бабушкины заработки: двадцать рублей новенькими ассигнациями. Пристав откладывает в сторону фуражку и, глядя куда-то на дверь, деревянным голосом спрашивает:
— Один, значит, дедушка?
— Один! — вздыхает Сёма.— Я и бабушка. Он у нас один.
— Хорошо,— говорит пристав.— Государь милостив. Скоро дома будет.
Сёма обрадованно вскрикивает, бабушка смотрит на пристава, и ей кажется, что лицо его посветлело и глаза стали лучистыми. Бабушка спрашивает Сёму: «Ну что? Как? Скоро?» Она падает на колени, гладит ноги пристава, целует его блестящие
сапоги, его толстые, красные руки, пуговицу с орлом на его мундире. Слёзы бегут по её лицу. Она вытирает их неловко рукой и быстро выбегает из комнаты. Сёма идёт за ней.
Пристав смотрит им вслед.
— Один дедушка, ишь ты! — повторяет он и деловито принимается считать деньги.
Через три дня в дверь постучали, и, опираясь на руку какого-то неизвестного человека, вошёл дедушка. Бабушка принялась целовать его, плача, причитая, воздавая славу богу. Сёма гладил руку дедушки — тёплую, дорогую руку.
— Дедушка! — радостно говорит Сёма.— Ты похудел, ох, какая у тебя борода, но ты такой же, честное слово, такой!
— Что ж ты молчишь, Аврумеле? — улыбаясь, говорит бабушка.— Садись!
И вот дедушка поднимает свои серые глаза и говорит:
— Мой сын в Сибири. Но можно было б сделать хорошую операцию с партией хрома. Лес продают вагонами... Но почему же стреляют в невинных, я хочу знать? Оп ж о совсем ребёнок, нага Яков, мой единственный! Почему его быот и считают: раз, два, три? Ой, и они считают — раз, два три... Они считают, может быть, до ста считают, Саррочка!
И дедушка, опустив голову, тихо, беззвучно плачет.
— Что с тобой, Аврумеле, что с тобой? — испуганно спрашивает бабушка.— Аврумеле, опомнись!
Неизвестный человек, спутник дедушки, вежливо говорит:
— Не извольте беспокоиться, мадам. Они не в себе. Третий месяц не в себе... С вас получить за то, что привёл!
ФРАЙМАН
Бабушка стонала, плакала, покрасневшими глазами следила за каждым движением дедушки, говорила с ним громко и шёпотом, пыталась объясняться жестами, но старик холодно смотрел на неё пустым, равнодушным взглядом. И бабушка поняла, что потеряно всё. Сейчас больше, чем когда бы то ни было, жаждала она смерти, конца, но жизнь продолжалась, и нужно было что-то делать.
Заработок в резницкой был ничтожно мал. Кур приносили не каждый день. Только в пятпицу думали о бульоне, и только в пятпипу она кое-что уносила в своём чёрном, болтавшемся на
груди мешочке. Она садилась к столу и осторожно высыпала выручку. Медленно пересчитывала бабушка свой дневной заработок, аккуратными столбиками выкладывала монетки: грош к грошу, копейку к копейке. Чёрный мешочек не был тяжёлым, и столбики зти не были высокими. Сощурив глаза, пристально всматривалась она в каждую монетку, но от этого полушка не становилась гривенником.
Сёма предложил продать дедушкин стол, но вещи дедушки были ей особенно дороги, и самая мысль о продаже стола испугала её. «Вот и похоронили заживо»,— пробормотала бабушка. Ей представилось, что дедушка уже умер, и вот торопливо продают его шляпу, его синий праздничный жилет, и чьи-то чужие, грубые руки небрежно щупают товар... Она заплакала. Сёма не мог видеть её слёзы. Холодная тишина стояла в комнате. Неужели нельзя изменить всё это? Неужели все так и будет? А может быть, опять пойти к Трофиму? Но Сёме надоело видеть себя скучным и просящим. Да что же, чёрт побери, разве у него не гольдннская голова, разве у него руки не работают!
— Бабушка,— твёрдо сказал он,— бросьте плакать! Мы сегодня идём к Фрайману.
— К Фрайману? — переспросила бабушка.— Ах, лучше б я не дожила до этих дней!
— Мы должны пойти к Фрайману,— упрямо повторил Сёма.
— Хорошо,— сказала бабушка, вытирая платком глаза.— Пойдём.
Дедушка не любил Фраймапа. Не раз в ответ на укоры бабушки он сердито отвечал:
— Я же не Фрайман. Что ты от меня хочешь?
Во всех делах дедушка оставался верен себе! он не кланялся, не юлил, не плутовал. Встречая Магазаннка, он не торопился первым снять шляпу и не старался заговорить с купцом.
«Если я ему нужен,— говорил дедушка,— он меня сам найдёт. Человек должен уважать себя».
Фрайман исходил из другого.
«Человек должен кушать,— улыбаясь, отвечал он дедушке,— и дети его тоже должны кушать». И для этого он пускался на всё, терпеливо вынося плевки, ругательства и унижения...
Маленький, подвижной, юркий, в белой бумажной манишке за гривенник, в жёлтой соломенке, сдвинутой на затылок, с озабоченным видом мотался он по городу. Бсегда у него были какие-то дела, в которые, впрочем, никто не верил. Его не уважа-