Повесть о горячем сердце
Шрифт:
– Но ведь волчица не могла лечь с Маугли и почитать ему книжку!
– Не могла… Но она могла подарить Маугли тепло своего волчьего тела и любовь своего волчьего сердца. Не плачь, дорогой мой человеческий детёныш…
Это было очень давно… Почему не мама, а папа укладывал меня спать? Потому что мамы у меня не было. Папа сказал, что мама умерла, когда я появилась на свет. Но бабушка говорила, что мама просто ушла. Далеко-далеко. И я ждала. Сколько я себя помню, я всегда ждала маму. Я, человеческий детёныш, жаждала тепла её человечьего тела и любви её человечьего сердца. Нет, не подумайте, что мне не хватало папиной любви. Его любви хватило бы на тысячу Тыковок. Я была у него, а он был у меня. Ещё у меня была бабушка Варя, это мамина мама, и она всегда жила с нами. В другом
Глава вторая
Сашка Макаров
Звонок. Вот оно, спасение. Спасение от холодных глаз Анны Генриховны…
Нужно как-то рассказать папе, что его опять вызывают в школу. Я не знаю, что сказать ему. Нет, я не боюсь папу. Он никогда меня не ударил, ни разу. Честно! Не верите? Честное-пречестное слово! Папа говорит, что ударить ребёнка – это значит… Сейчас вспомню. Он часто это говорит. Ага, вспомнила. Это значит «расписаться в собственном бессилии». Не совсем понятно, где расписаться. Папа расписывается в моём дневнике – это понятно. Однажды к нам пришли люди и попросили папу подписать бумагу о том, чтобы собаки не гадили в нашем дворе. Папа подписал. А что такое «собственное бессилие», в котором нужно расписаться, я не знаю. А спросить как-то неудобно. Как неудобно рассказать папе, что Анна Генриховна расписывается в этом самом бессилии каждый день. Представьте себе, как я это ему скажу: «Дорогой папа! Сегодня Анна Генриховна опять расписалась в собственном бессилии на голове у Сашки Макарова. Поскольку точностью на этот раз она не обладала, её подпись осталась у Сашки над бровью в виде царапины.
Сашку Макарова били все. Его били родители, правда, не всегда, а только когда напьются, били старшеклассники и даже одноклассники. Как-то раз я спросила Сашку: «А что значит – когда напьются?» Сашка посмотрел на меня как на ничтожество: «Ты дура, что ли? Прикалываешься?»
Я не прикалывалась.
«Нет», – честно ответила я Сашке.
И тогда Сашка с гордостью рассказал мне, что, когда папа получает зарплату, а это всегда бывает восьмого числа каждого месяца, он идёт в магазин и берёт «водяру и пивасик», потом они с мамой садятся за стол и напиваются «до поросячьего визга».
Что такое «поросячий визг», я тоже не знала. Мы жили в городе, и поросят я видела только на картинках в детских книжках и в сказках. Иногда в программе «Время» показывали какую-нибудь свиноферму, гордость нашей страны, где выращивают огромных свиней. А как поросёнок визжит, я и понятия не имела. Но когда я слушала Сашку, рисовала себе такую картинку: Сашкины родители превращаются в поросят и визжат, как будто их режут. Сашка сказал, что примерно так это и выглядит. Потом папа с поросячьим лицом снимает ремень и начинает этим ремнём колотить сына. Все мы с завистью смотрели на Сашку, как будто бы он был партизаном и на него напали враги. И доблестный пионер Сашка, избитый и покалеченный, совершал какой-то невероятный подвиг. В моих глазах Сашка Макаров был Мальчишем-Кибальчишем: его пытали напившиеся до поросячьего визга враги, но он так и не выдал страшную тайну. О том, что его бьют, а он не плачет, Сашка рассказывал с такой гордостью, что мне тоже захотелось попробовать: а как это – быть героем?
И тогда я тайно вытащила из папиных брюк ремень, принесла его папе и, глядя в его любящие глаза, произнесла:
– Бей меня, папочка…
У папы выпала из рук книга, он взял ремень, повертел его в руках, принёс брюки и, вдевая в них ремень, спокойно произнёс:
– Тыковка, я убью каждого, кто тронет тебя пальцем. Ты хочешь, чтобы я убил себя?
Из моих глаз брызнули слёзы, и я бросилась в папины объятья. Мне было так хорошо и спокойно, а папа гладил меня по голове и шептал:
– Запомни, девочка моя дорогая: руки даны человеку для других дел – для того чтобы обнимать, чтобы работать, чтобы строить дома и поливать деревья. Если ты когда-либо захочешь ударить человека, моё сердце разорвётся от горя, потому что я буду думать, что моя Тыковка превратилась в нелюдь.
На следующий день я пришла в школу и принесла Сашке Макарову шоколадку. Он не поверил своим глазам, потом быстро схватил шоколадку и, развернув её, стал засовывать в рот. Сашка был вечно голоден, поэтому он пожирал шоколадку, забившись в угол и прикрывшись учебником по математике. Потом опомнился, с жалостью посмотрел на оставшийся кусочек и протянул его мне.
– Угощайся, – царственно произнёс Сашка и стал моим другом на долгие-долгие годы…
Глава третья
Как пахнет одиночество?
Мне двенадцать лет, и я по-прежнему Тыковка. С той лишь разницей, что я попросила папу не называть меня Тыковкой при всех. Стало как-то неловко. Я запомнила тот день, когда это произошло.
Мой папа женился, когда мне исполнилось девять лет. Назвать чужую женщину мамой я не могла, вернее, не хотела. Но от меня этого и не требовалось. Мама – это что-то тёплое и родное. А красивая молодая женщина, пришедшая в наш дом, совсем не была ни тёплой, ни родной. Нет, она не обижала меня, хотя иногда мне хотелось, чтобы она меня обидела: так я хоть поняла бы, что она замечает моё присутствие. Папа привёл Лизу в дом и представил её нам с бабушкой, сказав, что Елизавета Львовна – изумительный и добрый человек, что она – папина невеста и отныне будет жить с нами. Бабушка всплеснула руками и заплакала, потому что бабушка Варя была маминой мамой и «жить под одной крышей с какой-то чужой Лизкой» она была не намерена. Всё это бабушка сказала мне вечером, когда мы легли спать. Бабушка всегда была интеллигентной и умной женщиной, как говорил папа. Она много читала и меня заставляла читать.
У нас в доме каждый день был час чтения перед сном: папа, бабушка и я брали в руки книги и садились читать. Иногда я халтурила: под видом прочтения очередной главы писала свои рассказы. Рассказы были исключительно про дружбу и любовь.
В нашей маленькой семье всё всегда шло по установленному бабушкой порядку: завтрак был в семь часов тридцать минут – ни минутой раньше, ни минутой позже. Мыс папой так привыкли завтракать в семь тридцать, что, когда бабушку положили в больницу на предмет аппендицита, мы ни разу не нарушили нашу семейную традицию. Даже по воскресеньям мы в семь тридцать выходили к столу, одетые и умытые, как того требовала бабушка.
Папа говорил, что бабушка была из дворянской семьи, которую за что-то сослали в Сибирь. Я кое-что об этом знала, поскольку смотрела фильмы, где зажиточных людей раскулачивали, отдавая всё бедным рабочим людям. С одной стороны, мне было ужасно жалко бабушку и её семью, но, с другой стороны, мне было не меньше жалко бедных рабочих, которые всю жизнь трудились на благо нашей большой необъятной Родины и воевали за её свободу. Бабушка ненавидела советскую власть всю свою жизнь, но, как человек воспитанный и мудрый, она ненавидела эту власть тихо. И если её иногда прорывало, папа делал большие глаза, прикладывал указательный палец к губам и шёпотом говорил:
– Я вас прошу, Варвара Степановна! Меня уволят с работы за ваши страшные речи.
Потом поворачивался ко мне и говорил уже мне:
– Тыковка, закрой уши. Бабушка шутит.
Бабушка не шутила. И то, что «эта Лизка», как за глаза называла папину невесту бабушка, работала секретарём у председателя горсовета, лишь усугубляло её положение в нашей семье. А когда папа вступил в партию, бабушка вообще неделю с ним не разговаривала.
Итак, в семь тридцать мы завтракали, потом я шла в школу, а папа – на работу. Обед у нас был в пять часов вечера. Когда я приходила из школы, в доме всегда пахло свежеиспечённой сдобой: у меня был полдник. Обычно полдник бывает после обеда, но у нас в семье было иначе: сначала полдник, потом обед. Бабушка говорила, что обед – это ритуал и на нём должна присутствовать вся семья, пусть даже такая маленькая, как наша.