Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Тут голос у тети Лилии изменился: она заговорила со мной о моих новых, взрослых обязанностях — присмотреть за отцом, принести хоть немного света во тьму его жизни, доставить ему хоть немного удовольствия, скажем, отличной учебой. После этого она начала говорить о моих чувствах: ей необходимо было знать, о чем я думал в ту минуту, когда мне стало известно о несчастье. Что я почувствовал тогда? А что я чувствую теперь? И чтобы помочь мне, тетя Лилия начала перечислять, предлагая мне целый список различных чувств, словно уговаривая меня выбрать кое-что из перечня либо вычеркнуть лишнее. Печаль? Беспокойство? Тоска? Быть может, немного злости? Потрясение? Или вина? Ибо ты наверняка уже слышал или читал, что в подобных случаях возникает иногда чувство вины. Нет? А как насчет недоверия? Боли? Или отказа принять новую действительность?
Я вежливо попросил прощения и встал, чтобы выйти. На мгновение
— Возможно, и в самом деле, тебе рановато беседовать на такие темы. Только помни, пожалуйста, что в тот момент, когда ты почувствуешь, что уже готов к беседе, ни секунды не колеблясь, приходи ко мне, и мы поговорим. Я верю, что Фаня, твоя несчастная мама, очень бы хотела, чтобы между мною и тобою по-прежнему сохранялась глубокая связь.
Я убежал.
В это время в гостиной сидели три или четыре лидера партии Херут, известные в Иерусалиме люди. Они со своими супругами собрались прежде в кафе, а уж оттуда, все вместе, словно маленькая делегация, пришли выразить нам соболезнования. Еще до своего прихода решили они отвлечь отца, заговорив с ним о политике. В те дни Кнесет собирался обсуждать соглашение о репарациях, которое подписал наш Глава правительства Бен-Гурион с канцлером Западной Германии Конрадом Аденауэром. Движение Херут считало это соглашение позорным и презренным, оскорблением памяти жертв нацизма, несмываемым пятном на совести молодого еврейского государства. Некоторые из тех, кто пришел выразить свое соболезнование, твердо считали, что их долг — любой ценой, даже ценой крови, не допустить воплощения этого соглашения в жизнь.
Папа почти не принимал участия в беседе, разве что пару раз кивнул головой в знак согласия, но я загорелся и даже осмелился произнести несколько фраз перед лицом великих иерусалимских мужей. Таким путем я немного освободился от гнетущего ощущения, вызванного беседой в ванной: слова тети Лилии воспринимались мною, как воспринимается звук, от которого напрягаются нервы, скажем, звук скребущего по доске мела. В течение нескольких лет лицо мое искажала невольная гримаса, стоило вспомнить мне эту беседу в ванной. И по сей день любое воспоминание об этом вызывает во мне ощущение, будто надкусил я гнилой фрукт.
Затем лидеры иерусалимского отделения партии Херут перешли во вторую комнату, чтобы проявлением своего гнева по поводу подписанных соглашений о репарациях утешить и дедушку Александра. И я тоже перешел с ними в ту комнату, потому что хотел и далее участвовать в дискуссии о перевороте, который должен был нейтрализовать позорное соглашение с нашими убийцами, а заодно и свергнуть «красную власть» Бен-Гуриона. А еще я последовал за ними потому, что из ванной комнаты вышла тетя Лилия и предложила папе принять успокаивающие таблетки, которые она принесла с собой и с помощью которых он тут же почувствует себя намного лучше. Но папа, скривив рот, отказался. И на сей раз он даже забыл поблагодарить ее.
Пришли Сташек и Мала Рудницкие, супружеская пара Торенов, Лемберги, Розендофы, семейство Бар-Ицхар, Гецль и Изабелла Нахлиэли из «Отечества ребенка», пришли многие знакомые и соседи из нашего квартала Керем Авраам. Навестил нас дядя Дудек, офицер полиции, со своей милой женой Точей. Доктор Феферман привел с собой сотрудников отдела прессы Национальной библиотеки, пришли и библиотекари из других отделов. Среди тех, кто посетил нас в те дни, были некоторые ученые, были те, кто работал с книгами и писал их, а также те, кто издавал и продавал книги, например, господин Иехошуа Чечик, тель-авивский издатель папы. Прибыл даже дядя Иосеф, профессор Клаузнер: однажды вечером вошел он в наш дом, необычайно взволнованный и весьма перепуганный, уронил на папино плечо стариковские неслышные слезы, бормоча по-арамейски: «Как жаль, какая потеря, незабываемая, невосполнимая». Нанесли нам визиты наши знакомые по иерусалимским кафе, писатели Иехуда Яари, Шрага Кадари, Дов Кимхи, Ицхак Шенхар, профессор новой ивритской литературы Шимон Галкин с супругой, а также профессора Бенет, специалист по истории ислама, и Ицхак Фриц Беэр, крупнейший знаток истории евреев, живших в христианской Испании. Вместе с ними пришли и три-четыре молодых преподавателя и ассистента — восходящие на университетском небосклоне звезды. Навестили нас два учителя из моей школы «Тахкемони», некоторые из моих одноклассников, семейство Крохмал, Тушия и Густав, владельцы мастерской по ремонту игрушек, которая
Папа сдерживал слезы. По крайней мере, в моем присутствии он не плакал ни разу. Испокон веку придерживался папа мнения, что слезы — удел женщин, но никак не мужчин. Целый день сидел он в бывшем мамином кресле, и день ото дня лицо его чернело от жесткой траурной щетины, но гостей он встречал наклоном головы и так же прощался он с теми, кто уходил. В те дни он почти не разговаривал, словно со смертью мамы он разом избавился от своего обыкновения — немедленно нарушать всякое молчание. Теперь он целыми днями сидел в молчании, предоставляя другим говорить о маме, о литературе и книгах, о переменчивости политической ситуации. Я старался найти себе местечко и усаживался напротив папы: в течение целого дня я почти не сводил с него глаз. А он, со своей стороны, когда я проходил мимо его кресла, тихонько, устало похлопывал меня по плечу или спине. Только эти похлопывания — других разговоров мы между собой не вели.
Мамины родители и ее сестры не приезжали в Иерусалим ни в дни траура, ни в последующие дни: они горевали и скорбели отдельно, в доме тети Хаи в Тель-Авиве, потому что возложили на папу всю ответственность за несчастье, и больше не смогли поддерживать отношения. Даже на похоронах, как мне рассказали, папа шел со своими родителями, а мамины сестры — со своими родителями, и на протяжении всей церемонии похорон и при погребении оба лагеря не обменялись ни единым словом.
Я не был на похоронах своей мамы: тетя Лилия, Леа Калиш Бар-Самха, которая считалась у нас специалистом по чувствам вообще, и по детскому воспитанию в частности, опасалась тяжелого влияния на детскую душу всего, что связано с погребением.
И с тех пор никто из членов семейства Мусман не переступал порога нашего дома в Иерусалиме, а папа, со своей стороны, не навещал их, не желал возобновления отношений, потому что был очень уязвлен теми тяжелыми подозрениями, которые были выдвинуты против него. На протяжении многих лет я сновал между этими двумя лагерями. В первые недели я даже передавал кое-какие косвенные сообщения, связанные с личными вещами мамы, а два-три раза передавал и сами вещи. В последующие годы тетушки, бывало, расспрашивали меня о повседневной жизни в нашем доме, о здоровье папы, дедушки и бабушки, о новой папиной жене, даже о материальном положении, но, вместе с тем, неизменно подчеркнуто обрывали мои ответы словами: «Мне не интересно это слушать!» Или: «Хватит. Того, что мы уже слышали, предостаточно!»
И папа, со своей стороны, хотел временами услышать от меня намек-другой о том, что поделывают тетушки, как поживают члены их семей, как здоровье моих дедушки и бабушки из Кирьят Моцкин, но уже через две секунды после того, как начинал я говорить, лицо его становилось желтым от боли, движением руки изображал он полный упадок сил и просил меня прекратить, просил избегать подробностей. Когда в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году умерла бабушка Шломит, обе мои тетушки, дедушка и бабушка с материнской стороны просили меня передать их соболезнования дедушке Александру, который, по мнению семейства Мусман, единственный из всех Клаузнеров обладал поистине теплым сердцем. А когда спустя пятнадцать лет я сообщил дедушке Александру о смерти другого моего дедушки, потер мой дедушка Александр ладонь о ладонь, приложил их к ушам своим, возвысил голос и произнес — сердито, а не с сожалением: