Повесть о любви и тьме
Шрифт:
«Ну, только пойди и погляди, твой сын снова уселся, почти голый, на пол посреди коридора и читает. Парень прячется под столом и читает. Этот ненормальный ребенок снова заперся в ванной и читает, усевшись на унитаз, если только не нырнул туда вместе со своей книгой и со всеми своими потрохами. Мальчик прикидывался спящим. А сам только и ждал, чтобы я его оставил, а когда я вышел, он выждал несколько минут и зажег без разрешения свет: теперь он, по-видимому, сидит, опершись спиной на дверь, чтобы ни ты, ни я не могли войти, — и угадай, что же он там делает? Этот мальчик уже читает вполне бегло. Ты и вправду хочешь знать? Значит так: теперь мальчик утверждает, что он просто сидит и ждет, пока я закончу читать хотя бы часть газеты. Отныне у нас в доме есть еще один выдающийся читатель прессы. Этот мальчик всю субботу не вставал с кровати, разве что в туалет, но и туда он тащит за собой книгу. С утра до вечера он лежит и глотает все без разбора: рассказы Ашера Бараша и
37
В доме, стоявшем на спуске улицы Зхария, было четыре квартиры. Квартира супружеской четы Нахлиэли находилась на втором этаже, с внутренней стороны дома. Из окон виднелся запущенный внутренний двор, одна часть которого была замощена, а другая каждую зиму зарастала буйными дикими травами, превращавшимися после первых летних хамсинов в западню из колючек. Еще были в том дворе провисающие веревки для сушки белья, мусорные баки, следы от костров, старый ящик, навес из жести, остатки упавшего шалаша, который по традиции положено ставить в праздник Суккот, и забор, увитый голубыми цветками страстоцвета.
В самой квартире имелись кухня, ванная, прихожая и восемь или девять кошек. В час пополудни первая комната служила гостиной учительнице Изабелле и ее мужу, кассиру Нахлиэли, а вторая тесная комнатка была спаленкой для супругов и всего их кошачьего воинства. Каждое утро, проснувшись, супруги вытаскивали всю свою мебель в прихожую, а две свои комнаты превращали в классы, где размещались три-четыре маленьких столика со скамеечками, на каждой из которых усаживалось двое детей.
Таким образом, каждый день, с восьми утра и до двенадцати, квартира их превращалась в домашнюю частную школу, которая называлась «Отчизна ребенка».
В школе были два класса и две учительницы: столько могла вместить тесная квартирка — восемь учеников в первом классе и шесть во втором. Учительница Изабелла Нахлиэли была хозяйкой школы и исполняла обязанности директора, кладовщицы, счетовода, завуча, классной дамы, следящей за дисциплиной, школьной медсестры, уборщицы-поломойки, преподавательницы в первом классе, обучавшей нас всем предметам. Мы звали ее «учительница-изабелла», произнося это одним словом, на одном дыхании.
Была она женщиной лет сорока, располневшей, шумной, смешливой, с волосатой бородавкой, похожей на таракана, заблудившегося над ее верхней губой. Она легко в впадала в гнев, была сентиментальной, но вместе с тем, властной и настойчивой. От нее исходила грубоватая теплота. Одевалась она в простые льняные платья с множеством карманов, украшенных большими белыми кругами. И походила на опытную сваху из еврейского местечка, эдакую прожженную сваху с толстыми руками и острым взглядом, которой достаточно этого пронзительного взгляда и трех-четырех наивно-хитрых вопросов, чтобы оценить тебя со всеми твоими потрохами. В течение двух секунд она способна увидеть тебя насквозь, до самого донышка — чего ты стоишь и чем дышишь. Она еще прочесывает тебя оценивающим взглядом, словно перетряхивает все твои внутренности, а руки ее, красные, словно лишенные кожи, уже беспокойно роются по всем карманам, будто сейчас, именно в эту минуту, она собирается извлечь из недр одного из карманов красивую, точь-в-точь соответствующую твоим запросам подругу, либо щетку для волос, либо пузырек с каплями от насморка, либо, по крайней мере, чистый носовой платок, чтобы с его помощью снять зеленый, затвердевший и высохший нарост, который — стыд и позор! — повис у тебя на кончике носа.
Учительница-Изабелла была к тому же большой любительницей кошек: стада этих животных, жаждавших ее любви, толпились вокруг нее, крутились под ногами, куда бы она ни шла, постоянно прижимались к подолу ее платья, мешая ходить, путались у нее в ногах, не отступая, едва ли не сбивая ее с ног от великой преданности и любви. Цепляясь за платье, кошки взбирались вверх — серые, белые, пятнистые, рыжие, полосатые, дымчатые. Они лежали на ее широких плечах сворачивались клубочком в ее корзинке для книг, забирались в ее туфли, с отчаянным мяуканьем сражались друг с другом за право понежиться в ее объятиях. На каждом ее уроке в классе присутствовало больше котов, чем учеников. Все коты сидели тихо, в трепетном страхе и глубоком уважении, боясь помешать ходу урока. Все — прирученные, как комнатные собачки, все воспитанные и вежливые, как обитательницы пансиона для благородных девиц. Коты и кошки забирались
Временами учительница-Изабелла покрикивала на них или отдавала суровые команды. Подняв палец, грозила тому или иному из котов, а то и дергала за ушки, таскала за хвост, если проказник сию же минуту не исправлял своего поведения к лучшему. Коты, со своей стороны, всегда слушались ее мгновенно, без всяких условий или возражений. «Стыдись, Зерубавель!» — вдруг громко восклицала она. И в ту же секунду этот несчастный встает, выбирается из компании собратьев, расположившихся на циновке возле учительского стола, и, приниженный, пристыженный — живот почти касается пола, хвост между ногами, ушки оттянуты назад, — держит свой скорбный путь в угол комнаты. Все глаза — и котов, и учеников — устремлены на провинившегося и видят весь его жалкий позор. А он удаляется, словно ползет на брюхе в направлении угла — жалкий, презренный, признающий свою вину, стыдящийся своих грехов и горько раскаивающийся в них. Возможно, до последней минуты смиренно надеется он на чудо всемилостивейшего прощения, которое придет — если придет! — только после полного отчаяния.
Из угла комнаты несчастный посылал нам этакий сладкий, жалостливо моргающий взгляд, исполненный вины, мольбы, глубокого страдания и как бы говорящий: «Недостоин я и неразумен».
— Позорный сын помойки! — заключала учительница-Изабелла с усталой радостью, возвещающей конец наказанию, и прощала кота легким взмахом руки:
— Хорошо. Ладно. Возвращайся. Но только помни, что если еще хоть раз…
Завершать эту угрозу не было никакой необходимости: обвиняемый, удостоившийся помилования свыше, уже, притопывая, направлялся к ней. Он двигался танцующим шагом, словно заигрывал с ней, словно поклялся обворожить ее на сей раз до головокружения. Он с трудом может совладать со своим счастьем, хвост у него трубой, ушки торчком, он движется к нам, вспархивая-подпрыгивая на мягких подушечках лап. Он обаятелен и отлично знает тайную силу своего обаяния, и пользуется ею, завоевывая сердца. Усы его в образцовом порядке, блестящая шерсть слегка вздыбилась, а в сверкающих глазах мерцает искорка хитрой кошачьей праведности: он словно подмигивает нам и клянется, что отныне во всем мире не будет более благочестивого кота.
Кошки учительницы-Изабеллы воспитаны так, чтобы быть полезными, и они на самом деле были полезными: хозяйка научила их приносить карандаш, мел, пару носков из шкафа, вытаскивать из-под мебели закатившуюся туда чайную ложку, которая безуспешно пыталась укрыться от глаз людских. Стоя в окне, они приветственно мяукали, если приближался к дому знакомый или друг семьи, если же появлялся чужой, они предупреждали хозяев мяуканьем, в котором звучала угроза. (Большинство этих чудес мы, ученики, не видели собственными глазами, но верили нашей учительнице. Мы бы поверили ей, скажи она нам, что ее коты решают кроссворды).
Что же до господина Нахлиэли, низенького мужа учительницы-Изабеллы, то мы почти никогда не видели его: как правило, уходил Нахлиэли на службу еще до нашего прихода, а если он находился дома, то предписано было ему пребывать на кухне и тихонько исполнять порученное дело, пока шли наши занятия. Если бы и он, и мы не получали иногда одновременно высочайшее соизволение выйти в туалет, то никогда бы мы не узнали, что господин Нахлиэли — это никто иной, как низкорослый, невзрачный парнишка-кассир из кооперативного магазина. Был он моложе своей жены почти на двадцать лет: идя по улице, они, если бы захотели, легко могли сойти за мать и сына. И в самом деле, когда пару раз он был вынужден — либо набрался смелости! — вызвать ее на кухню во время урока (то ли котлеты подгорели, то ли он обварился кипятком), он обращался к ней не по имени, а называл ее «мама». Так, наверно, называла ее и вся стая котов и кошек. Она же, со своей стороны, называла малолетку-мужа каким-то именем из мира птиц: то ли певчей птичкой славкой, то ли воробышком, то ли щеглом, то ли дроздом. Только не трясогузкой, хотя именно так и переводится с иврита фамилия «Нахлиэли».
Примерно в получасе ходьбы от нашего дома находились две начальные школы. Одна — уж слишком социалистическая, а вторая — уж чересчур религиозная.
«Дом просвещения для детей трудящихся» имени Берла Кацнельсона на улице Турим взметнул над своей крышей рядом с национальным флагом красный флаг рабочего класса. В этой школе с огромным воодушевлением и со всякими церемониями праздновали Первое Мая. И учителя и ученики называли директора школы «товарищ». Летом воспитатели носили шорты цвета хаки и библейские сандалии с ремешками. Работа на овощных грядках во дворе школы готовила учащихся к сельскохозяйственному труду, к личной самореализации в рамках рабочего поселенческого движения. В мастерских обучали производственным профессиям — готовили столяров, слесарей, механиков, арматурщиков, строителей, а также преподавали нечто не совсем понятное, но покоряющее сердце, — называлось это «точная механика».