Повесть о любви и тьме
Шрифт:
38
Закончив первый класс, я разом высвободился из-под бурного правления учительницы-Изабеллы, покровительницы кошек, и попал в прохладные, спокойные руки учительницы Зелды, занимавшейся с второклассниками, но уже без каких-либо кошек. Казалось, всю ее обволакивает благородный дымчато-голубой свет, и его лучи мгновенно окружили и обворожили меня.
Учительница Зелда говорила так тихо, что если мы хотели услышать ее, то нашего полного молчания было недостаточно: необходимо было, подавшись вперед, обратиться в слух всем своим существом. Так мы и сидели, чуть подавшись вперед, неотрывно устремив к ней лица, с утра и до полудня, потому что боялись пропустить хоть одно слово: все, что говорила учительница Зелда,
Если ты излагал в классе некую идею, ей понравившуюся, учительница Зелда указывала на тебя и тихо произносила: «Пожалуйста, все посмотрите на него: вот среди нас — мальчик, залитый светом». Если, случалась, кто-нибудь из девочек начинал грезить наяву, учительница Зелда объясняла нам, что точно так же, как человек не виноват, что мучает его бессонница, так не виновата и Ноа, что временами накатывает на нее «сонница».
Насмешку, любую насмешку определяла учительница Зелда как «яд». Она употребляла свои определения в их, можно сказать, кабалистическом смысле. Ложь называла она словами «падение» или «слом», лень — «свинец», сплетни — «глаза плоти», гордыня — «опаляющая крылья». Уступка, даже самая крохотная, даже если ты уступил свою резинку или свою очередь раздавать всему классу листы для рисования, любая уступка определялась ею как «искорка».
За неделю-другую до праздника Пурим, который казался нам самым замечательным из праздников, учительница Зелда вдруг сказала в классе:
— Возможно, в этом году вообще не будет праздника Пурим. Возможно, погасят его по пути.
Погасят? Праздник? Но как это может быть? Жуткая паника охватила нас: не только опасение, что не состоится праздник Пурим, но и ужас тьмы, трепет перед теми огромными неведомыми силами, о существовании которых нам до сих пор не рассказывали, и которые якобы способны, если будет на то их воля, зажечь или погасить праздник — будто праздники не более, чем просто спички.
Учительница Зелда, со своей стороны, не потрудилась раскрыть нам подробности, она только намекнула, что погасить или не погасить праздник — это, в основном, зависит от нее: она сама каким-то образом подключена к скрытым силам, отделяющим праздник от не праздника, святость от будней. Поэтому, если мы не хотим, чтобы праздник был погашен, было бы хорошо — так сказали мы друг другу, — чтобы мы, со своей стороны, постарались сделать то малое, что в наших силах: пусть учительница Зелда будет нами довольна. «Ведь ничто не мало, — говорила учительница Зелда, — ничто не мало в глазах того, у кого вообще ничего нет».
Я помню ее глаза: в них были ирония, тепло, тайна, но не было радости. Еврейские глаза с чуть татарским разрезом.
Иногда она останавливала урок, отправляла всех играть во дворе, но оставляла в классе двух избранных, достойных продолжать занятия. Изгнанники, оказавшиеся во дворе, вовсе не радовались свободе, а сильно завидовали избранникам учительницы Зелды.
А бывало, кончалось время занятий, класс учительницы-Изабеллы уже давно был отправлен домой, коты-вольноотпущенники растеклись по всей квартире, по лестнице, по двору… И только над нами, словно все о нас позабыли, только над нами простирались крылья рассказов учительницы Зелды, а мы, подавшись вперед, боясь пропустить хоть слово, сидели за нашими столиками, пока одна из обеспокоенных матерей, забыв даже снять фартук, не приходила в школу. Остановившись на пороге, подбоченившись, она терпеливо ждала, а затем со все возрастающим удивлением словно превращалась в девочку, переполненную любопытством, и вместе с нами напряженно вслушивалась, боясь пропустить, чем же кончится рассказ — рассказ о гибнущем, никем не любимом облаке, чья мантия, запутавшись, зацепилась за лучи золотой звезды.
Если ты говорил в классе, что
— Но ведь это довольно глупо.
Или:
— Хватит дурачиться.
Или даже:
— Довольно: ведь ты сейчас унижаешь себя в наших глазах.
Понурый, с опущенной головой возвращался ты на свое место.
Очень скоро мы научились быть осторожными: слово — серебро, а молчание — золото. Нет никакого смысла в пустословии. Никогда не пытайся завладеть сценой, если не можешь предложить ничего умного. Конечно, очень приятно быть вознесенным над народом и сидеть за столом учителя, но падение может быть и быстрым, и болезненным. Безвкусица, вздор и умничанье навлекают позор. К каждому выступлению на публике хорошо бы подготовиться. Всегда следует хорошенько взвесить, не лучше ли промолчать: молчащий не опростоволосится.
Она была моей первой любовью: незамужняя женщина, около тридцати лет, учительница Зелда, госпожа Шнеерсон. Мне в ту пору и восьми еще не было, но она уже заполонила меня, запустила во мне какой-то внутренний метроном, который до той поры не действовал, а с той поры и по сей день не остановим.
Я просыпался по утрам в своей постели и видел ее перед собой, хотя глаза мои еще не открылись. Я торопливо одевался, наскоро ел — только бы с этим покончить, застегнуть, закрыть, взять и бежать прямиком к ней. Голова моя плавилась от усилий сочинить и приготовить для нее каждый день новые и красивые слова, которые я обращу к ней, чтобы принесли они мне свет ее взгляда, чтобы и на сей раз она, указав на меня, произнесла: «Вот, здесь, среди нас, нынче утром есть мальчик, залитый светом».
С головой, кружащейся от любви, сидел я каждое утро в ее классе. Либо весь сжигаемый ревностью. Непрестанно пытался я нащупать, открыть, чем могу я очаровать ее, привлечь ее благосклонность. И строил козни — как бы мне исхитриться и разрушить очарование других, как бы встать между нею и ими.
В полдень я возвращался из школы, ложился на кровать и воображал: только она и я…
Я любил цвет ее голоса и аромат ее улыбки. Любил шуршание ее платьев (С длинными рукавами, по большей части — коричневых, темно-синих, серых. А на плечах у нее простой, цвета слоновой кости платок с бахромой, а иногда — шелковая косынка спокойных тонов, повязанная у шеи). На исходе дня я закрывал глаза, с головой укрывался одеялом и брал ее с собой. Во сне я обнимал ее, и она чуть ли не целовала меня в лоб. Благородный свет окутывал ее и падал на меня тоже. Чтобы я был мальчиком, залитым светом.
Без сомнения, я уже знал, что такое любовь: я ведь проглотил немало книг для детей и юношества, да и книг, которые считались совсем не подходящими для меня. Всякий ребенок, любящий своих маму и папу, когда чуть-чуть подрастет, влюбляется в какую-нибудь женщину из совсем другой семьи. И женщина эта, которая была совсем чужой, вдруг, в одно мгновение, разом меняет жизнь влюбленного — словно ты нашел золотой клад в пещере в роще Тель Арза. Я уже знал из книг, что любовь — это вроде болезни: не едят, не спят… И я, на самом деле, почти не ел, хотя по ночам крепко спал, и даже днем ждал, чтобы стемнело, и я мог уже пойти спать. Мой сон не отвечал всем признакам любви, описанным в книгах, и я не был вполне уверен: влюблен ли я, как взрослые — в таком случае положено было страдать бессонницей, или влюбленность моя — еще детская.