Повесть о любви и тьме
Шрифт:
В классах «Дома просвещения» детям разрешалось сидеть на любом понравившемся им месте, даже мальчику рядом с девочкой. Почти все носили там голубые блузы, у которых вместо пуговиц была вверху белая или красная шнуровка. Мальчики ходили в шортах, штанины которых они закатывали до самого паха. Что же до девичьих шортов, тоже коротких до неприличия, то они внизу были стянуты резинками. Ученики обращались к учителям, называя только их имя — Надав, Эльяхин, Эдна, Хагит (все, конечно, с ударением на последнем слоге). Изучали там арифметику, краеведение, литературу, историю, а кроме того, такие предметы, как история еврейского заселения Эрец-Исраэль, история рабочего движения, принципы рабочего поселенчества, этапы классовой борьбы. И пели громовыми голосами всевозможные
ТАНАХ в «Доме просвещения для детей трудящихся» изучался как серия актуальных статей: пророки сражаются во имя прогресса, во имя справедливости, ради благосостояния бедняков, а вот цари и священники олицетворяли собой все злодеяния и несправедливости существующего социального порядка. Юный пастух Давид был смелым бойцом-партизаном в рядах движения за национальное освобождение от ига филистимлян, однако в старости превратился этот Давид в царя — колониалиста и империалиста, захватчика чужих земель, поработителя народов, не остановившегося и перед тем, чтобы отобрать, как говорится, «последнюю овечку бедняка», бесстыдно выжимающего кровь и пот из эксплуатируемых трудящихся.
А всего на расстоянии примерно четырехсот метров от этого красного «Дома просвещения» на параллельной улице располагалась школа «Тахкемони», ориентированная на национально-религиозные традиции еврейского народа, основанная сионистским религиозным движением «Мизрахи». Учились там только мальчики и сидели они в классах с покрытыми головами. Большинство учеников были из бедных семей, и лишь немногие принадлежали к старой иерусалимской сефардской аристократии, оттесненной в сторону вторжением прибывших из Европы религиозных ашкеназов. Ученики назывались там только по фамилии — Бозо, Валеро, Данон, Кордоверо, Сарагости, Альфаси. Учителя их — господин Нейман, господин Алкалай, господин Михаэли, господин Ависар, господин Бенвенисти и господин Офир. Директор именовался «уважаемый господин директор».
Каждое утро первый урок открывался молитвой «Я благодарю…», затем следовали уроки Пятикнижия с комментариями Раши, уроки, на которых мальчики с покрытыми головами заучивали наизусть древний трактат «Поучения отцов» и другие назидания наших мудрецов, изучали Устную Тору, Агаду, Галаху, историю возникновения молитв и произведений литургической поэзии, всевозможные заповеди и их исполнение, главы «Шулхан Арух», сборники праздничных молитв. В школьную программу были включены также история еврейских диаспор, жизнеописания выдающихся знатоков и комментаторов Священного Писания, немного нравоучительных сказаний, кое-что из Иехуды Галеви и кое-что из Бялика. А в промежутке между всеми этими дисциплинами были уроки грамматики иврита, занятия арифметикой, английским, пением, историей, беглый обзор географии Эрец-Исраэль.
Даже в жаркие дни учителя носили пиджаки. А уважаемый господин директор Илан появлялся только в костюме-тройке.
Мама хотела, чтобы уже с первого класса я учился в «Доме просвещения для детей трудящихся» — то ли потому, что ей не нравилось это принятое по религиозным канонам разделение между мальчиками и девочками, то ли потому, что школа «Тахкемони» с ее старинными тяжелыми каменными зданиями, выстроенными еще во времена турецкого владычества, напоминала ей жизнь евреев в диаспоре, казалась устаревшей и наводящей уныние. В противовес этому в «Доме просвещения» были высокие окна, светлые, залитые солнцем классы, цветущие грядки, на которых дети приобретали навыки сельскохозяйственного труда, и всю школу окружала атмосфера какой-то бурлящей юной радости. Возможно, «Дом просвещения» чем-то напоминал маме то время, когда училась она в ровненской гимназии «Тарбут».
Что же до отца, то он был охвачен колебаниями и сомнениями: ему очень хотелось, чтобы я учился с детьми профессоров из престижного иерусалимского квартала Рехавия, или, по крайней мере, с детьми врачей, учителей, чиновников из квартала Бейт ха-Керем, но именно в это время начались
После нелегких раздумий мнение папы склонилось — вопреки желанию мамы — к тому, чтобы послать меня в «Тахкемони»: папа полагал, что не стоит опасаться того, что там меня превратят в религиозного ребенка, поскольку, так или иначе, но конец религии близок, прогресс своей мощью решительно теснит ее. Но даже если предположить, что они там преуспеют и сделают из меня на некоторое время маленького клерикала, так ведь я быстро вступлю в настоящую жизнь, стряхну с себя всю эту архаическую пыль, и соблюдение религиозных заповедей отпадет от меня само собой, не оставив и следа, — точно так же, как в самое ближайшее время исчезнут и религиозные люди, и их синагоги, и вскоре от них не останется ничего, кроме смутного воспоминания на уровне фольклора.
А вот в «Доме просвещения» таилась, на взгляд папы, жуткая духовная опасность: ведь красная волна захлестывает нашу землю, заливает нынче весь мир, и социалистическая индоктринация — это пропасть: кто туда попадет — костей не соберет. Если мы пошлем туда нашего мальчика, они ведь моментально промоют ему мозги, набьют его голову всевозможным марксистским мусором, тут же превратят его в большевика, в маленького солдата Сталина, отправят в какой-нибудь свой кибуц, а уж оттуда нет дороги обратно («Кто туда попадет — костей не соберет», — повторял папа).
Но дорога от нашего дома до школы «Тахкемони», которая была дорогой и до «Дома просвещения», проходила рядом с лагерем Шнеллера. Со стен лагеря, укрепленных мешками с песком, иногда стреляли по прохожим британские солдаты — то ли разнервничавшись, то ли от ненависти к евреям, то ли просто с перепоя. Однажды они открыли огонь из пулемета и убили осла молочника, опасаясь, что его молочные бидоны начинены взрывчаткой, как это было при взрыве в гостинице «Царь Давид», где размещалась британская военная администрация. Раз или два британские шоферы, бешено гонявшие на джипах, давили своими колесами нерасторопных прохожих, не успевших очистить улицу.
Кончилась Вторая мировая война, в Эрец-Исраэль действовало подполье, боровшееся с британцами. То было время террора: взрывы в британских штабах, смертельные заряды взрывчатки, заложенные в подвале гостиницы «Царь Давид» подпольщиками ЭЦЕЛа, нападения на штаб английской тайной полиции на улице Мамила, на военные и полицейские объекты.
Родители, стало быть, решили отложить на два года вгоняющий в тоску выбор между тьмой средневековья и сталинской ловушкой, между «Тахкемони» и «Домом просвещения для детей трудящихся» и послать меня в первый и второй классы в «Отчизну ребенка», которой руководила учительница госпожа Изабелла Нахлиэли. Главное преимущество этой домашней школы, перенаселенной котами, состояло в том, что она находилась на расстоянии крика: если крикнуть у нас дома, звук тут же долетал до классов. Ты выходил из нашего двора, сворачивал налево, проходил мимо входной двери семейства Лемберг, мимо бакалейной лавки господина Отера, осторожно пересекал улицу Амос напротив веранды семейства Захави, спускался еще примерно тридцать метров по улице Зхария, переходил ее со всеми предосторожностями — и ты на месте. Вот он, забор, увитый страстоцветом, белый кот с пепельным отливом, несущий свою вахту, стоя на подоконнике, и приветственно мяукающий тебе навстречу. Двадцать две ступеньки, и ты уже вешаешь свою фляжку с водой на крючок в прихожей самой маленькой иерусалимской школы — всего два класса, две учительницы, около дюжины учеников и еще девять котов.