Повесть о любви
Шрифт:
— Володья!
Я молчал и в эти минуты любил ее почему-то особенно сильно. Может быть, потому, что она была испугана моим отсутствием, а может быть, это был пробуждающийся инстинкт мужчины, призывающий меня хранить и беречь более хрупкое существо, имя которому — Женщина.
— Володья! — звала она громче и смотрела вокруг. Но всюду были одни деревья, громадные, вечные, угрюмые деревья. Тогда она пугалась всерьез и уже со слезами в голосе, умоляюще просила:
— Володья, мне страшьно!
Больше я не выдерживал и бросался к ней. Она испуганно вскрикивала
— Больше не надо так, Володья, — просила она.
— Не буду, — виновато шептал я и гладил ее мягкие, чем-то напоминающие волну на ладони волосы, — не буду, Лина.
Наконец в полдень тайга расступилась, мы прошли небольшую поляну, густо поросшую черемшой и элеутерококком, и перед нами как в сказке появилась избушка. Была она ветхой, черной от времени, дождей и ветров, с единственным крохотным оконцем, тускло и безжизненно глядящим на нас. Но вот же чудо, вился над крышей избушки тоненькой струйкой дым, слышались чьи-то голоса и еще какие-то странные и непонятные звуки.
Лина прижалась ко мне, но вряд ли это был страх, ибо избушка и голоса, и дымок над крышей повеяли на нас каким-то чудом, каким-то древним и малопонятным очарованием, от которого вдруг радостно забилось сердце, жить захотелось именно здесь, в этой вот тайге и избушке.
— Кто эйто? — прошептала Лина.
— Не знайю, — передразнил ее я и засмеялся, и громко свистнул, сунув два пальца в рот.
В тот же миг из-за угла избушки выкатилась громадная черная псина и, хрипло бася, бросилась к нам.
— Ай, — вскрикнула Лина и спряталась за меня.
Но я уже узнал Валета, добродушнейшее существо, принадлежавшее нашей соседке тетке Аксинье. Где-то на середине пути Валет и сам оробел от своей решительности, видно было, что он задумался по этому поводу, и результаты своих собачьих размышлений тут же выразил энергичным помахиванием хвоста. А когда я окликнул его и он признал мой голос, радости Валета не было конца, ибо таким образом он был окончательно выведен из щекотливого положения трусливого пса.
На шум выглянула и сама тетка Аксинья, высокая, сильно сутулая старуха, в вечном пестреньком переднике и черном платке. Приложив козырьком к глазам руку, она пристально взглядывалась в нас и по слабости зрения долго не могла признать меня. Видимо, она была удивлена и раззадорена любопытством, но смотреть на нас против солнца ей было не с руки, и она громко и повелительно позвала Валета.
— Чьто онна? — спросила Лина.
— Сейчас узнаем, — ответил я, и мы пошли к избушке. — Это наша, деревенская, тетка Аксинья. У нее сын в войну погиб, и она немного того, — торопливо рассказывал я.
— Чьто тогго? — не поняла Лина.
— Заговаривается иногда, — небрежно пояснил я и крутнул пальцем у виска.
— Нехорошье смеятца, — вдруг остановилась Лина и исподлобья посмотрела на меня. — Нехорошье, — как-то тихо и серьезно повторила она, и мне вдруг стало стыдно перед нею. Стыдно за неожиданную развязность, которая вдруг проклюнулась во мне…
— А, Володька, —
Мы с Линой невольно огляделись, ища бабкиного собеседника, но никого не было, она одна сидела на пенечке и маленьким топориком обрубала корни у черемши. Десятка три готовых пучков лежали на мокрой холстине, и капельки воды сверкали в пахучих листьях.
— По черемшу, Володя? — спросила Аксинья.
— Нет, — солидно ответил я, и мы с Линой сели напротив бабки на гнилую колодину и стали наблюдать, как ловко и умело орудует она топориком.
— Ну и зря, — укорила Аксинья, — в доме-то дармовой достаток скамьи не пролежит. А Маруся и рада была бы. — Аксинья смотрела на нас странно веселыми и лукавыми глазами. Седая прядка волос выбилась у нее из-под платка, дряблая, морщинистая кожа на лице легонько встряхивалась в такт ее словам, толстые синие вены на руках казались свитыми и пружинящими — все в ней было древнее, как тайга и эта вот избушка, и только глаза казались чужими, неестественными на ее лице. Глаза ребенка, еще только собирающегося жить. — Не до черемши тебе, вижу, — продолжала Аксинья, — босиком нельзя, а лапте одне. Ну и не надо. Вольному воля дорога, узнику — крошки от пирога. А кто это с тобой, что-то не признаю? — вдруг спросила она.
Я замялся, не зная, что ответить, и Лина сказала:
— Менья зовуйт Лина.
— Что, немка? — вдруг насторожилась бабка Аксинья, и ее глаза мгновенно постарели, цепко остановившись на Лине.
— Да нет, тетка Аксинья, — заторопился я, вдруг почувствовав перед нею какую-то виноватость, — она литовка, Лина она.
— А…а, ну конечно, — закивала седенькой головою Аксинья, — латыши, оне люди добрыя. До-обрыя, — протяжно повторила она, — знавала я их, как же, знавала.
— Да не латыши, а литовка она, — возразил я нетерпеливо.
— Ну и пусть, — махнула рукой Аксинья, — это все равно… А я вишь как, думаю, черемшонки навяжу да и продам опосля в Калугино, а на вырученные деньги подарочков накуплю да Бореньке-то и отправлю. Вот ему и гостинец от матери будет. Он и порадуется: не забыла, дескать, старая, все забыли, а она вот помнит, и полегче ему будет в неволюшке-то, полегче. Да…
Чистыми, счастливыми глазами смотрела на нас Аксинья, вспоминая своего погибшего под Берлином сына, и совершенно невозможно было выдержать ее взгляд. Ибо взгляд этот был как бы двухслойным: верхний — чистый и счастливый, а дальше угадывалась громадная боль, выношенная долгими тоскливыми годами, не остывшая, никакой дымкой времени не подернутая.
— Чаю не хотите ли? — предложила Аксинья, вновь принимаясь за работу, — я в аккурат скипятила, и конфеточки у меня есть.
— Спасибо, тетка Аксинья, — дернул я Лину за руку, — мы в лес погулять сходим.
— Ну сходите, сходите, — согласилась Аксинья, — дело молодое, а потом и заходите, вместе попьем.
Мы уходили, а она все еще что-то говорила, и Валет внимательно смотрел на нее, боясь пропустить в этом потоке слов свою кличку.