Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
Артеменко втащил в комнату фанерный ящик. Гронский ударил с размаху снизу по крышке ящика носком лакированного сапога. Крышка отлетела, но отлетела и подметка на сапоге.
– Покорнейше прошу! – учтиво, но печально сказал Гронский и показал на ящик. Там под пергаментной бумагой были тесно уложены плитки шоколада.
Гронский сел на койку, стащил сапог и долго, нахмурившись, рассматривал оторванную подметку.
– Удивительно! – сказал он с невыразимой грустью и покачал головой. – И сакраментально! Третий раз за неделю отрываю подметку. Артеменко! Где ты
– Есть! – крикнул Артеменко, стоявший тут же рядом.
– Тащи сапог к этому конопатому жулику, к этому сапожному мастеру Якову Куру. Чтобы через час все было готово. Иначе я приду в одном сапоге и буду рубать его гнилую халупу шашкой. А он будет у меня танцевать и бить в бубен.
Артеменко схватил сапог и выскочил из комнаты.
– Ну как? – спросил Гронский. – Вам еще не прогрызла голову эта старая индюшка, эта панна Ядвига, чтобы Бог дал ей сто пинков в зад! Куда я ее дену, если она закатывает глаза и квохчет в обмороке от каждого крепкого слова. Тоже прислали мне цацу! Давайте выпьем чаю с коньяком. А? А вечером пойдем в офицерское собрание. Там будет концерт. Завтра на рассвете мы выедем. Если, конечно, ясновельможный пан Звонковой, мой шофер, починит мотор.
– А что с ним?
– Прострелили. У Любартова, на железнодорожном переезде. И откуда только взялась эта пуля! А-а-а! Вы читаете Сарсэ? Замечательная книга. Но я предпочитаю «Западню» Золя. Я предпочитаю писателей-аналитиков. Например, Бальзака. Но я люблю и поэзию.
Гронский вытащил из кармана френча маленький томик, потряс им в воздухе и воскликнул с неподдельным пафосом:
– «Евгений Онегин»! Я не расстаюсь с ним! Никогда! Пусть рушатся миры, но эти строфы будут жить в своей бессмертной славе!
У меня от пана Гронского уже кружилась голова. Он внимательно посмотрел мне в лицо и заволновался.
– Сын мой! Ложитесь и поспите до концерта. Я вас разбужу.
Я охотно лег. Гронский умчался вниз. Я слышал, как он умывался над тазом, фыркая и насвистывая «Марсельезу». Потом он сказал кому-то, очевидно Артеменко:
– Ты знаешь, что такое «кузькина мать»? Нет! Могу тебе показать в натуре. Очень интересно.
Панна Ядвига охнула и вспомнила «матку боску», а Гронский сказал:
– Хоть я червяк в сравненье с ним, в сравненье с ним, с лицом таким{176}, но морда у этого адъютанта будет битая. Я дойду до расстрела. Решено и подписано!
Тут я уснул.
Проснулся я от звука, будто в комнате лопнул туго натянутый канат. Стояли уже поздние сумерки, и высокое темно-зеленое небо простиралось за открытым окном.
Я лежал и прислушивался. Громко молилась панна Ядвига, потом опять звонко лопнула перетянутая струна. В небе вспыхнул красноватый блеск, и я услышал спокойный рокот моторов, долетавший из вечерней глубины.
– Вставайте! – крикнул мне Гронский. – Цеппелин над Брестом!
Я вскочил и вышел на балкон. Там уже стояли, глядя в небо, Гронский и Артеменко.
– Вот он! – показал мне Гронский. – Не видите? На ладонь левее Большой Медведицы.
Я всмотрелся и увидел темную
– Недурно! – сказал Гронский. – Если так пойдет дальше, то свои же просверлят нам головы. Немец бросил две бомбы и уходит. Спектакль окончен. Пойдемте. Чай, кстати, готов.
После чая мы пошли с Гронским в офицерское собрание. Это был длинный деревянный сарай. Окна его выходили в сад. Из сада лился свежий воздух. Мне смертельно хотелось спать. Сквозь дремоту я слышал рокочущий бас:
В двенадцать часов по ночамИз гроба встает барабанщик...{177}Я открыл глаза. Пел высокий бритый офицер с прямым пробором.
– Это известный певец, – сказал мне Гронский и назвал фамилию, но я опять уснул и не расслышал ее. Так я проспал весь концерт.
Наутро мы выехали. Ясновельможный пан Звонковой оказался курносым и добродушным слесарем из Пензы. Прислушиваясь к разговорам Гронского, он только ухмылялся и крутил от восхищения головой: «Ну и ну!»
Я помню сыпучие пески, разбитые широкие дороги, перепуганных насмерть жителей местечек. Навстречу нам, увязая по ступицы в песках, ползли беженские обозы.
В одном из местечек мы оставили панну Ядвигу.
К вечеру мы добрались наконец до местечка Вышницы, где стоял отряд Романина. Желто-черный флаг этапного коменданта висел над дощатым домом. Пыль, поднятая обозами и стадами, висела сухим туманом и медленно оседала на землю.
Старые евреи с повязками на рукавах – временная военная милиция – бегали по домам и сгоняли население рыть окопы за околицей. Вдалеке глухо и часто гремело. Там шла артиллерийская дуэль.
Было тревожно, душно, беспорядочно. Десятки костров горели на местечковой площади. Около костров, у распряженных фурманок, сидели и лежали вповалку беженцы – польские крестьяне. Заходились, синея, на руках у измученных простоволосых женщин грудные дети. Лаяли собаки, ругались обозные, прокладывая путь через эту человеческую мешанину. Они стегали людей плетками, задевали колесами за груды наваленного крестьянского скарба, и за обозными фурами тянулись, зацепившись, шитые рушники, шали, рубахи. Женщины, плача, вырывали их из-под колес и уносили к кострам. Но вещи были уже измазаны дегтем, изорваны и вываляны в пыли.
Из тощих домов еврейки-старухи в рыжих париках вытаскивали зажитую рухлядь – перины, посуду, старые швейные машины, позеленевшие медные тазы, – связывали все это в простыни и одеяла. Но я не заметил ни одной фуры и ни одной телеги, на которых можно было бы увезти этот скарб.
Отряд Романина стоял на выезде из местечка, в старой корчме. Земля вокруг корчмы была вытоптана, и на ней на таганах кипели четыре огромных чугунных котла. У котлов возились солдаты. Романин стоял тут же и что-то хрипло кричал запыленному до седины офицеру.