Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
– Да черт вас дери! – кричал Романин. Он заметил меня и Гронского, помахал нам рукой и снова обернулся к офицеру. – У вас коровы дохнут каждые полчаса. Вы их бросаете по дорогам. Так чего же вы жметесь!
– Нужен акт, – уныло говорил офицер. – На каждую павшую корову мы акт составляем. С какой это радости я пойду из-за вас под военный суд.
– Ну, пойдем составим акт, пес с вами! – сказал Романин, взял офицера за локоть и повел в корчму. Он оглянулся, улыбнулся мне и крикнул: – Я сейчас. Вот только кончу волынку с этим начальником гурта.
Мы
– Покурите, – сказал мне Гронский, – и вам придется сразу же браться за дело. Видите, что творится. А я пойду уламывать этого коровьего полководца.
Я сел на хромую скамью, закурил и прислушался. Плакали за окном женщины, что-то выпрашивали у солдат, истошно мычала скотина, и все чаще гремело вдали.
После каждого удара из щели на потолке сыпалась на стол, на краюху черного хлеба, струйка песка.
Я отодвинул хлеб.
За перегородкой уже кричали в три голоса: гудел Романин, уныло спорил с ним офицер и певучим раздраженным тенором выкрикивал Гронский.
– Давайте мне двух коров, и вот вам акт! – кричал Романин. – И баста! Мне людей нечем кормить. Лю-дей!! Дети мрут как мухи, а вы развели чистописание. Стыдитесь, господин штабс-капитан!
Потом за перегородкой стало тихо. Вошел Романин.
– Ну, чудно, – сказал он охрипшим голосом и поцеловался со мной. – Как раз вовремя. Едва уломал эту тютю. Отобрали у него двух коров. Берите санитаров – надо одну корову тотчас забить, разделать тушу и пустить в котлы. Ждать, покуда остынет мясо, некогда. Беженцы не ели два дня.
Романин приподнял грязную занавеску на окне и посмотрел на выгон.
– Что делается! – сказал он. – Я, кажется, пятые сутки не сплю. Ну, чепуха. Начинайте работать, а поговорим потом, урвем как-нибудь время.
Хотя Гронский и рассказал мне в дороге, что, с тех пор как Польша тронулась с насиженных мест и начала уходить от войны, некоторым санитарным отрядам, в том числе и нашему, приказано заняться питанием и лечением беженцев, но я еще не представлял себе, как это делается.
– Ни о чем никого не спрашивайте, – сказал мне Романин. – Действуйте так, как находите нужным. Деликатность свою выкиньте к дьяволу! Иначе толку не будет, и вы расплатитесь за эту деликатность лишним десятком человеческих жизней.
Романин дал мне двух санитаров. На дворе корчмы при свете костра санитары забили тощую корову. Сухие ее рога воткнулись в землю. Кровь стояла лужами, не впитываясь в пыль.
Мы втроем разделали тушу. Подвернутые рукава моей новенькой гимнастерки намокли от крови.
Мы разрезали мясо и подвесили его к забору, чтобы оно немного провяло.
Пыль все сгущалась. Огни костров пылали оранжевыми пятнами. Потом зазвенели старые стекла в окнах корчмы и вся она затряслась и заплясала.
Во двор вошел Гронский.
– Прощайте, сын мой, – сказал он, притянул меня за окровавленный рукав и поцеловал. – Я еду в
– Что это гремит? – спросил я. – Опять обозы?
– Это не обозы, – ответил Гронский. – Это отходит артиллерия. Ну, прощайте! Дай вам Бог удачи. Не тяните с кормежкой. Это опасно, дитя мое.
Он снова поцеловал меня, повернулся и пошел со двора. Голова его была опущена. Казалось, что ему на шею давит ярмо.
Потом мы закладывали мясо в котлы. Грязная серая пена вспухала на вареве. Ее сбрасывали большими шумовками на землю. Худые собаки, рыча друг на друга, лизали эту жирную землю.
Среди ночи похлебка была готова, и мы начали раздавать ее беженцам. Сотни трясущихся рук с кружками, старыми тарелками, чашками и тазами тянулись к санитарам. Женщины, получив еду, пытались целовать санитарам руки.
Плач, который нельзя было отличить от смеха (а может быть, это был действительно смех изголодавшихся людей, вдохнувших запах горячей говядины), стоял над толпой. Пили похлебку тут же, обжигаясь и мыча.
Через десять минут котлы были вычерпаны до дна. Романин приказал тотчас закладывать их снова.
Мы резали вторую корову и свежевали ее, опять пыль ложилась черной пленкой на свежее мясо, и откуда-то тучами налетали ночные мухи. Опять плакали дети и с хриплой руганью громыхали мимо обозы. И опять гремело вдали, но уже не так далеко, как вечером, а значительно ближе.
К рассвету мы накормили вторую партию беженцев. Романин приказал тотчас сниматься.
Часть беженцев ушла, часть задержалась... Заря взошла багровая, туманная, пахнущая гарью. Черные столбы дыма подымались над горизонтом. Санитары говорили, что это жгут хлеба.
Через местечко проскакал казачий разъезд. Казаки спешились на площади около синагоги, зашли в два-три дома и тотчас ускакали. Из домов повалил дым. Пламя широко вырвалось к небу, и закричали люди.
Искры сыпались на спящих детей. Беженское тряпье начало тлеть. Женщины хватали детей и, бросив всё, бежали к околице. За ними уходили мужчины.
Мы выбирались из местечка сквозь дым и гарь. Лошади храпели и шарахались. Санитары прятали головы в поднятые воротники шинелей.
– Отходите на Пищац и Тересполь, – сказал Романин. – Я поеду вперед добывать помещение. А вы идите следом с фурманками. Выбирайте проселки, сторонитесь больших дорог. Там заторы. Если в Пищаце меня не будет, идите прямо на Тересполь. Ну, прощайте!
Мы поцеловались с ним, и Романин сказал:
– Это вам не «Португаль».
Он потрепал меня по плечу, немного поскакал, держась за луку, на одной ноге около верхового коня, тяжело сел в седло и поехал рысью по обочине.
Весь день мы шли по проселкам. Я часто сверялся с картой. Дым пожаров охватывал нас со всех сторон. Он тяжело клубился и склонялся к востоку.
Мне казалось, что единственным мирным звуком, какой я слышал в тот день, был шелест ивовых листьев, когда мы остановились напоить лошадей из обмелевшей речки.