Повесть об одном эскадроне
Шрифт:
— Бронепоезд проходил на север? — спросил Дубов начальника станции, стараясь говорить безразличным голосом.
— Никак нет.
Дубов едва удерживался, чтобы не закричать «ура».
В аппаратную вошел Харин:
— Товарищ командир, разрешите доложить, мы там пакгауз осмотрели, глядим — хлеб. Может, спалить?
— Ни в коем случае. Бегите в деревню, поднимите всех, кто остался, и пусть забирают хлеб.
— Слушаюсь! — Харин вышел.
Скоро на пятачке перед станцией, у высоких темных амбаров, которые Харин называл пакгаузами, стало
— Эй, бабоньки, а где ваши мужики, иль боятся нас?
— Нету, родимые, — отвечала старушка, пришедшая после всех с торбочкой. — Нету мужиков-то. Кто к вам ушел, а кого охвицеры билизовали — сперва били, потом билизовали.
— Как это ты говоришь — били, били и билизовали? — спросил Харин, подходя к старушке. — Нужно командиру доложить. Здорово для агитации… А почему ты, бабушка, без лошади?
— Нету, родимый. Сыны все по армиям разобраны, невестки разбежались, одна я с внуком, и лошади нет.
— Что же у соседей не попросишь?
— Так каждый себе возит, разве допросишься?
— А ну, братва стой. Тут такое дело — самой бедной, нуждающейся хлеба и не достанется. Наверное, и с другими так. Давай всех лошадников мобилизуй и по безлошадным хлеб развози, а потом уж пусть себе берут, хлеба хватит.
Поднялся крик. Разъяренные женские голоса слились в протяжный визгливый гомон. На крыльцо станции вышел Дубов:
— Ну, что тут у вас происходит?
Бабы бросились к нему, наперебой объясняя, что, мол, ваш солдат тут дурака валяет; хлеб не баловство, его припрятать надо, сперва себе, а потом и для мира можно.
Отмахиваясь от орущих женщин, Харин объяснил командиру ситуацию.
— Может, самым крикунам и вовсе не давать? — закончил он вопросом.
— Нет, Харин. Пусть все берут. А что беднякам первым — ты правильно распорядился.
Постепенно толпа на пятачке перед станцией редела, зато деревня оживала. Вместе с первыми рассветными лучами в нее, казалось, вливалась жизнь — голоса крестьян, развозивших хлеб, ржание лошадей, крики сбитых с толку ранней суматохой петухов…
Дубов крякнул, потер оживленно ладони и, поправив повязку на голове, — за два дня бинты стали серыми — побежал помогать грузить оставшиеся возы.
Тут, у пакгауза, его, перепачканного мукой, потного, и нашел телеграфист. Некоторое время он смотрел недоверчиво на командира, который, как простой солдат, возится с мешками, как бы соображая, а серьезный ли он человек, затем, видимо, решился и отозвал Дубова в сторонку. Серьезный не серьезный, а станция пока в его руках.
— Гражданин начальник, — заговорил он торопливо, глотая окончания слов, — не примите за назойливость и вмешательство в ваши дела, но я, как вполне идейный ваш искренний сторонник-с,
— Пароль вам известен? — резко обернулся к нему Дубов.
— Меняют-с. Господин, виноват-с, фельдфебель знают…
Дубова неприятно поразил напуганный, бегающий взгляд телеграфиста. Некоторое время он испытующе смотрел на него. Мелькнула мысль — договорились…
— В случае чего учти — тебе первую пулю.
— Да я…
Дубов не слушал.
— Лосев, — крикнул он, — приведи фельдфебеля в аппаратную! — и быстро зашагал к станции. У покосившегося крана с надписью: «Кипяток» — остановился, подобрал с земли прутик и стал’ хлопать себя по бриджам. Мучная пыль поднялась плотным облачком.
— Течет? — спросил Дубов телеграфиста, кивнув на кран.
— Простите?..
— Течет, говорю, вода? Не кипяток, а хоть что-нибудь?
— Простая — за углом. Водокачка работает исправно-с. А этот, извините… — Телеграфист пожал плечами.
Дубов свернул за угол, сбросил гимнастерку и нательную байковую трофейную рубашку. Тело его оказалось молочно-белым, жилистым и неимоверно худым. От живота к груди, постепенно густея, поднималась русая кучерявая поросль. У плеча краснел глубокий шрам: видимо, еще не так давно Дубов был ранен в плечо. На спине виднелось несколько мелких отметин — следы осколков фугаса, память германского фронта.
Командир мылся долго, довольно пофыркивая, и телеграфисту стало морозко смотреть, как синеет худое его тело под ледяной струей воды.
Потом Дубов отряхнулся, как собака, и начал ладонями сгонять с себя воду.
— Позвольте-е, может, я полотенце принесу?
— Ерунда, так здоровее, ясно?
Кожа командира покрылась пупырышками и стянулась. Дубов поплясал на месте, затем торопливо натянул рубаху и только после этого стал вытряхивать побелевшую от муки гимнастерку.
Одевшись, он долго и тщательно затягивал ремни и сгонял на спину складки гимнастерки, поправлял кобуру с наганом.
Телеграфист потерял терпение.
— Простите, время-с уходит… — напомнил он осторожно.
— Знаю, что уходит. Пусть подождет фельдфебель, поволнуется. И потом — мне с ним долго разговаривать не к чему. Да или нет, ясно? Сразу, с ходу, как говорят в кавалерии…
Фельдфебель, видимо, действительно успел многое передумать, пока ждал красного командира. Увидев Дубова, он встал во фронт и, демонстрируя отличную выправку старого служаки, доложил:
— Фельдфебель Петренко явился по вашему приказанию, гражданин комиссар.
— Ишь ты, перековался, — засмеялся Дубов. — Твоя наука, Лосев?
— Нет, товарищ командир, это он сам додумался, осознал, — весело ответил разведчик. — Старается…
Фельдфебель растерянно моргал белесыми ресницами, соображая, что он сделал не так.
— Петренко, кому вы докладываете о положении на станции?
— Их высокоблагородию полковнику Козельскому.