Повести и рассказы (сборник)
Шрифт:
— Машина такая есть?
— Нет, на этот раз обошлось без машины.
В комнате, в которой происходил этот разговор, стоял широкий, пахнувший свежим деревом книжный шкаф, — клубная библиотека.
— Вот тут, — сказал Воробей, лукаво улыбаясь, — здесь и стоят разные страны, как в аптеке. Что хочешь: люди, звери, нездешние моря, города, от которых осталась одна пыль. Есть даже такие растения, цветы, что ли, а жрут как звери, стервы. Поймают муху и сожрут. Не слыхал? Есть полузвери-полуптицы — кладут яйца, как куры. Откровенно признаюсь, яиц этих я не едал.
— Мне доктор Иван Павлович, — сказал Ланжеро, — читал как-то книгу. Но тут — что видали другие, а я хочу сам поглядеть.
— А ты научись читать, тогда мы с тобой философствовать будем.
— Я понимаю, что это, — сказал Ланжеро, — но понимаю мало — чуть-чуть. Вы отделили песню от человека, отрезали голос от девушки. Песня живет в ящике. Здесь вы отобрали мысль. Разговор живет, а человека-то, может, и нет. Он умер, может.
— Нет, не понимаешь ты этого. Не обижали мы твою девушку, и человека тоже. Мы, Ланжеро, за человека. Человек — это все. Смотри сюда!
Воробей вынул из бокового кармана записную книжку, перетянутую резинкой, в книжке лежали разные бумажки, на пол из книжки выпала маленькая пятиминутная фотография.
Воробей поднял ее.
— Посмотри, — сказал он гиляку.
Ланжеро взглянул. На фотографии, на этом кусочке жесткой бумаги, жило смеющееся лицо девушки с прищуренными глазами. Никогда еще Ланжеро не видел такой девушки. Ему было обидно, что это не девушка была, а кусок бумаги. Ему хотелось, чтобы эта девушка была здесь, в комнате, чтобы она здесь жила.
Ланжеро неохотно возвратил фотографию Воробью.
— Кто это?
— Сестренка. Я ее давно уже не видел. Она учится в Москве, в институте имени Губкина. На последнем курсе.
— Она жива?
— Конечно, жива. В ней жизни хватит на десять девушек. Это же фотография. С нее взяли три целковых и сняли где-нибудь в Москве на улице. Она от этого не пострадала. Так сняли и голос девушки, о которой ты говорил. Хочешь, я и тебя сниму.
— У нас Низюн есть, — сказал Ланжеро. — Ызь по-нашему, по-вашему — хозяин. У него ничего не пропадает. Юкола по десять лет висит. Вот и вы тоже. Песню посолили и спрятали. Тоже рассказ чужой. У нас есть старик Чевгун-старший. Сто один год ему. Он видел первого русского человека, приехавшего на остров. А он умрет, и вместе с ним умрет все, что он видал.
— Вот, вот, — обрадовался Воробей, — мы начинаем говорить на одном языке.
Молчание.
— Хочешь писать книги? — спросил Воробей и подмигнул. — У нас писателями таких называют.
— Нет, пожалуй, — ответил Ланжеро, — пожалуй, не хочу.
Он думал о девушке, лицо которой только что видел. Оно теперь было в записной книжке, в боковом кармане Воробья. Ланжеро бы еще посмотрел на это лицо.
«Пожалуй, я хотел бы тем быть, который снимал девушку», — подумал про себя Ланжеро.
На одном из производственных совещаний среди других вопросов стоял вопрос и о Ланжеро.
На совещании присутствовали комсомольцы, люди многих профессий. Были здесь и Кешка-моторист, и бригадир Новиков, и конюхи, и откатчики. В дверях, сложив на животе руки, стоял толстомордый парень в белом фартуке, на руках его было засохшее тесто.
Позже всех пришел Омелькин. Он шлепнул ладонью парня в фартуке по самому его толстому месту.
— И вечно ты обманываешь меня! — сказал он. — Каждый раз я принимаю тебя за бабу. Ажно дрожь пробежит по телу. Так давно не стоял возле бабы.
Лесорубы захохотали.
— Его, видно, из женского теста лепили.
— К порядку! — постучал об стол Воробей.
— Какой порядок, когда третий год без баб.
— Так и быть, Омелькин, выпишем мы тебе бабу.
— Мне одной бабы мало.
— К делу! — повторил Воробей.
— Какое тут дело, когда ночью такие сны снятся.
— Я тебе не давал слова, Омелькин.
— Какое тут слово…
— Довольно, Омелькин… — закричали лесорубы. — Хватит жеребячиться, не в конюшне!
Когда были разрешены все вопросы, Воробей взял слово по вопросу о Ланжеро.
— Человек этот, — показал Воробей на Ланжеро, — делегат другого тысячелетия. Скажете: загнул. Дело не в этом. Нам его из первого века надо перетащить в наш, в комсомольский. Правильно говорю? Нужно ему все показать, все отрасли производства, чтобы он мог себе выбрать профессию по душе.
Ребята согласились с Воробьем. Между собой они долго спорили, с чего должен Ланжеро начать.
Кешка-моторист настаивал, чтобы Ланжеро ознакомился сначала с техникой, постоял у мотора.
Конюхи настаивали на том, что должен он пройти через конюшню, начать с коня.
Спор продолжался долго.
Ланжеро проголодался. От парня в фартуке пахло свежим хлебом.
— От тебя вкусно пахнет, — сказал он парню в белом фартуке. — Нет ли у тебя с собой хлеба?
— Идем! — позвал парень в фартуке. — Я дам. Я тебя накормлю.
Так оно и произошло само собой, что Ланжеро начал свое восхождение от первого к двадцатому веку не от машины и не через конюшню, а через пекарню, где пахло жаром из печей и мукой.
Тесто, огромное, пышное, мягкое, живое, обрадовало руки Ланжеро.
Ланжеро вылепил из теста оленя, маленького кита и нерпу возле большого камня.
Парень, в белом фартуке улыбнулся и, схватив из кадки большой кусок теста, бросил его на стол и стал его бить, подкидывать, мять.
— Ты мне оленей не лепи, — сказал он, — валяй, брат, хлеб.
И Ланжеро начал под руководством парня кидать об стол, бить, мять, подкидывать кусок теста, борясь с желанием придать ему какую-нибудь форму.