Повести и рассказы
Шрифт:
— Сволочь! — заорал он. — Ага!..
Шерстнев удержал его.
Яков, всхлипывая, бормотал тонким голосом:
— Танки ж… танки ж кругом… Убивають…
И, отчаявшись сдвинуть машину, вдруг полез под нее.
Один из бойцов засмеялся.
Было так странно услышать сейчас человеческий смех.
Но это был недобрый, угрожающий смех, и к нему присоединились все, даже серьезный Ведерников раскрыл рот в недобром оскале.
Якова вытащили из-под грузовика, и он стоял в кругу бывших своих товарищей, озираясь и бормоча:
— Убить могут… Не хочу я… Ай, что такое…
И вдруг он кинулся к
— Это ты все!.. Состав сцеплять заставил!.. Составы гнал!.. Зачем гнал? Что теперь немцу скажем? Какое нам оправдание?
И тонкий голос Якова оборвался. Яков как бы задохся пулей, пущенной в него Трегубом. Выпучив глаза, в которых остановилось выражение смертного ужаса, он рухнул наземь.
— Наша машина, — сказал Трегуб, сунув наган в карман и перехватив винтовку из левой обратно в правую руку. Он немножко как бы успокоился, застрелив мерзавца. — Эта падаль, видно, и угнала. Только вот в канаву заехал, торопился. А ну-ка, братцы…
Дальше они двинулись на машине. Правил Шерстнев.
Трегуб, уместившись возле него, промолвил:
— Анюту с Катей убило.
Он проговорил эти слова ровным, мертвым голосом. Но лицо его дернулось в судороге.
Все сливалось в одну страшную, мучительную боль. Эту боль надо передать врагу, умножив во сто крат. Больше ничего не занимало Шерстнева, он был весь сосредоточен в этом чувстве. Он только тронул руку Трегуба, погладил ее. Странный стон опять вырвался сквозь стиснутые зубы диспетчера.
Шерстнев то и дело тормозил, сворачивал, заезжал на обочину шоссе, пропуская идущие навстречу орудия, танки, пехоту. Это были передовые части, рванувшиеся навстречу боям, и зарево пожаров, зажженных врагом, торопило их.
— Я на бронепоезд пойду, — сказал Трегуб, и скупыми строчками отцовских писем, писем девятнадцатого года, полыхнуло на Шерстнева от этих слов.
Город вдруг возник впереди, чуть только кончился лес. Веселые домишки в зелени и вишневых садах побежали навстречу. Они были жалостно освещены вечерним светом. Шерстнев удивился, что уже вечер…
Зелень поредела. Каменные здания встали, как часовые, над мирной толпой укутанных зеленой порослью строений. Разноязычный, встревоженный говор колыхался и трепетал по улицам, и, когда Шерстнев остановил машину у красного кирпичного здания железнодорожного управления, сразу же стеснились вокруг люди, хватая за локти, за плечи, не пропуская к подъезду:
— Кто там?.. Где фашисты?… Много их?..
VIII
Война сразу вошла в душу, и навстречу ей поднялось все самое затаенное, сбереженное, неизрасходованное. Леночка не вскрикивала, не всплескивала руками, только все сжалось и напряглось в ней. Она как бы не поняла, что вот тут, где забрызганы кровью края воронки, убита Анюта, женщина, с которой она вчера еще так мирно болтала, и эта смешная круглоглазая девочка. Вот сейчас, в дыму и пламени, в громе и лязге, придет решение судьбы. Где Коля? Где он?..
Она осталась одна в вагонетке дрезины, и реальность медленно возвращалась к ней. Она не хотела знать ее, она отталкивала весь этот ужас, как ребенок, ей хотелось убежать во вчерашний день, когда все было так хорошо, но события неумолимо тащили, волокли ее. Она не могла
Она кинулась на пол, забрызганный стеклом, и, охватив голову руками, лежала там. Да, на ее глазах осколком снаряда убило человека, а осколок другого снаряда чуть не убил ее. Она лежала на полу и ни о чем не думала, ничего не соображала. Страх заполонил ее всю, не оставив места никакому другому чувству.
Тихо стало вокруг, тяжкий, раскатывающийся грохот разрывов отдалился от дрезины, а она все лежала еще, закрыв лицо руками.
Но вот в какой-то клеточке мозга возродилась жизнь, пошла расти и шириться, заставила сесть, потом встать. И наконец возник стыд. Она — трусиха, она опозорена навеки.
Жизнь с двойной силой вернулась к ней, и мозг уже заработал, придумывая оправдания. Что, собственно, она совершила позорного? Она легла на пол — но так приказал ей поступить Билибин, если снаряд грохнет вблизи. Она ведь не убежала, не угнала машину, как тот, кто умчался к шоссе. Она осталась на том месте, на котором оставил ее Билибин. Нет, ничего постыдного не случилось. В конце концов, это же первое — и притом такое внезапное — боевое крещение. Пусть еще раз постреляют — она больше не испугается.
Встав на ноги, она принялась подметать засыпанный битым стеклом пол. Она прибирала тщательно, как у себя дома, взяв какую-то тряпочку, лежавшую у мотора, и намотав ее на непонятную железную палку, стоявшую в углу. Почистив вагонетку, она поставила палку на прежнее место и бросила тряпочку назад — туда, где она была. Она не понимала, что в этих движениях она ищет спасения от новых приступов страха.
«Почему Коли так долго нет?» — подумала она о муже, словно тот просто на службе задержался. Тревога овладела ею. Почему он ушел вчера с диспетчером? Почему сказал, что, может быть, заночует на станции? Он, наверное, что-то подозревал недоброе. Теперь он, наверное, сражается там, откуда доносится глухая канонада. Он, может быть, давно уже упал и лежит, как вот этот человек в засаленной куртке, сраженный случайным осколком. Ужас, рожденный воображением, возвращался к ней…
Голоса послышались за окном, отворилась дверца, и большое тело Билибина влезло в вагонетку. За ним вошел водитель.
— Где он? — спросила Леночка оборвавшимся голосом. Не отвечая, Билибин приказал занявшему свое место водителю:
— Езжайте.
Дрезина, выйдя из тупика, помчалась по рельсам, все ускоряя ход. Вагонетку шатало и мотало, и ветер врывался в разбитое осколком окно, трепал волосы и бил в лицо, и зелень мчалась за окном, и синее небо источало тепло и свет. Все — как тогда, когда они ехали сюда, и все — совершенно другое.