Повести и рассказы
Шрифт:
Билибин молчал, простукивая фермы моста.
Вдруг он обратился к Трегубу, свободному в этот день от работы и сопровождавшему обследователей:
— А вы соседей не боитесь?
— Договор есть, — ответил Трегуб сдержанно, но уже одно то, что он сразу понял, о каких соседях речь, показывало его настороженность.
Билибин обернулся к Шерстневу. Сказал:
— Что ж, если ты сам участвовал здесь с начала до конца и за прочность ручаешься, то можно поверить, осматривать особо не приходится.
Он помолчал.
— Ты,
— Да вот проверь мост как следует, — ответил Шерстнев. — Без скидки. Пожалуйста, самым тщательным образом.
Просматривая мост, Билибин не обнаружил даже слабости, дефектности заклепок, не говоря о ржавых, грязных потеках, обычных при трещине металла.
— Все в порядке, — заключил он осмотр. — Завтра вечером можно обратно в Москву.
Вечер был такой, что в саду засиделись допоздна.
Шерстнев был тих и кроток. Ему все представлялось невесомым, нереальным, как во сне. Состояние это было не мучительно, оно не доставляло страданий, просто как воды какие-то заливали его. «Здорово я, должно быть, устал», — подумал он.
Его относило в детство, в питерскую рабочую семью, в которой он вырос. Мать умерла рано. Отец домой возвращался к ночи, он, мальчишка, был предоставлен тете, той самой, которая с ним в Москве сейчас. Тетя и до сих пор гордится, что он стал инженером. Отец погиб в девятнадцатом году в боях с Юденичем.
Он глядел в прожитую жизнь, и она представлялась ему удивительно длинной и богатой, прошедшей через необычайные события, в которых не было остановки.
Что ожидает его впереди? Однажды в детстве он заплыл далеко в море. Море казалось спокойным, и он плыл, не оборачиваясь, глядя все вперед и вперед, туда, где все на том же расстоянии тянулась линия горизонта. И вдруг линия эта начала колебаться, она исчезала и вновь появлялась — на этом мирном море оказались высокие, сильные валы, без барашков на гребнях, с берега их и не приметишь и не догадаешься о них, а вот тут эти волны накатывались и накатывались, почувствовалась огромная глубина в этом прирученном, домашнем Финском заливе. Он был один далеко от берега, и некого позвать на помощь.
Вот и сейчас так: он жил, жил — и вдруг неведомая глубина готова открыться под ним, поглотить его, валы один другого громаднее встают перед ним, накатываясь и опрокидывая, и он — как беспомощный мальчишка, один под далеким небом. Но он доплыл тогда до берега. Он доплыл, у него хватило силы и выдержки. Только в руках долго оставалось воспоминание о волнах, которые он резал сильными взмахами.
Леночка болтала с женой Трегуба. Трегуб вставлял свои замечания. Вдруг он поднялся и, вынув из кармана большие, на тяжелой медной цепочке часы, промолвил:
— Мне пора на дежурство. Скоро двенадцать.
Шерстнев тоже встал с травы, на которой лежал.
— Я пойду с вами, — сказал он.
— А мы думали — вы спите, — удивилась жена Трегуба.
—
Леночка знала, что иногда вдруг он хочет побыть один, обычно это случалось, когда мерещится ему какая-то новая идея.
Трегуб говорил по дороге на станцию:
— У меня есть просьба к вам. Есть у меня некоторые недоумения по моему делу, хотел бы посоветоваться…
— Рад буду помочь, — ответил Шерстнев, — но ведь у меня не та специальность…
— Вы сразу мне сможете подсказать, — сказал Трегуб, и в тоне его были чрезвычайное уважение и уверенность, что этот столичный инженер все знает. — Я весь имеющийся опыт в работе учитываю, но есть вопросы. Только ли, к примеру, при маневрах можно за ухо сцеплять для скорости?
Шерстнев улыбнулся:
— Об этом лучше спросите товарища Билибина. Я скорость люблю и всегда за ухо сцеплял бы.
— Может быть, можно мне при вас с товарищем Билибиным побеседовать? — попросил Трегуб. — Завтра бы занял вас на несколько минуток.
— Пожалуйста. Можно утром. К вечеру ведь мы уедем.
— Большое вам спасибо.
Здание станции было обвито плющом, как все домики тут. В летнем сумраке празднично просвечивала сквозь темную зелень белизна стен. Было очень тепло, и тысячи запахов веяли в воздухе, как в большом саду.
Паровоз, пыхтя солидно и с достоинством, прошел на запасной путь, где длинной вереницей ждали его покорные вагоны и платформы.
Шерстнев долго гулял по полю, затем прилег на опушке рощицы.
Небо раскинулось над дремлющей землей, без единого облачка, расчерченное четкими серебристыми пунктирами созвездий. Но оно только при беглом взгляде казалось искусно расписанной и разграфленной картой. Вглядишься — и откроется огромная, нескончаемая глубина, в которую кинута вся эта мерцающая звездная сеть. Она уходила в великую неизвестность, еще не исчерпанную человеком, не открытую человеческим умом.
Небо звало к деятельности, а не к покою, как все неизвестное и неизученное зовет человека к действию, будит воображение и распахивает безграничные просторы души.
Великая неизвестность жила вокруг, и Шерстнев, оставшись один под этим звездным небом, чуял эту неизвестность, как очарование и смысл жизни. Только то, что еще неизвестно, привлекало его, — так думал он сейчас. Именно так. Потому что все неизвестное человек должен сделать и сделает известным. Он готов чертить контуры будущего, создавать чертеж будущей жизни, будущего человека. Какой-нибудь мост или кран — это деталь, только деталь в общей картине, но он будет счастлив, если хоть эта малюсенькая деталь удастся ему. Он — не гений. Он не может охватить все своим бедным умом, немощь которого он познавал достаточно часто. Но он живет в гениальное время, на его глазах изменившее облик его родной страны, и он несет в себе черты этого времени и гордится ими.