Повести и рассказы
Шрифт:
— Чтобы ноги твоей больше не было в Болгарии, слышишь?
— Выгнали! Как же, думаю, так, а у самого голова идет кругом. Ковыляю пешком в Пирот. Вспомнил, понимаешь, что там проживал один мой земляк — мой тезка Нягул Трухчев, он давно туда переселился, сам человек состоятельный, — царство ему небесное! — и мне маленько родня. Нашел я его. «Нягул, — говорит он мне. — Плюнь ты на нашу Болгарию. Там еще сто лет ладу не будет. Это же, говорит, чистый вулкан. У меня в лавке для тебя работа всегда найдется, нужен мне свой человек, нет у меня верного помощника… Поживи у меня, не пожалеешь»… Думал я, думал. Дело мне говорит человек. Там, в Румелии, теперь и впрямь неразбериха, вот-вот война начнется с Турцией, опять какая-нибудь беда и разлад настанут, а уж кому-кому — Нягулу достанется. Я свою удачу знаю… Что ж, как говорится, нет худа без добра. Послал я телеграмму жене, та продала, что могла, собрала пожитки и приехала ко мне в Пирот.
—
— Теперь уже поздно сокрушаться, Йовка. Лихо, неволя — наша доля. Ну вот, приехала жена. Говорю я себе: тут пустим корень. Мила мне Болгария, люба сердцу, только нету для меня там местечка, негде прислониться, пожить, ежели богу угодно, до старости лет. Да сердцу, брат ты мой, не прикажешь, сердце — оно не камень. Буйвол все в просо норовит, так и мы — все сюда. А тут, откуда ни возьмись, — война {167} , чтоб ей пусто было! Ожидалась на юге, возле Харманли, ан полыхнула у нас. Все так: куда я ни поткнись, — всюду неудача, не везет да и только… Милан {168} дал деру из-под Сливницы; сперва-то сербы были на болгарской земле, а потом болгары вступили на сербскую. Взяли Пирот. Кто поведет горожан встречать их хлебом-солью? Наш Нягул. Хватило ума… А как настал мир, брат, как начали сербы сами хозяйничать в Пироте, тут и пошло… Ну-ка, хватай тех, кто кричал «ура», кто встречал болгарского князя… Предателей! Меня и в Пловдиве обзывали предателем… Родича моего, бедолагу, судили военным судом и повесили в двадцать четыре часа. Царство ему небесное!.. А мы с женой ночью — ноги в руки, и подались прямо в Цариброд, а оттуда — в Софию. Йовка, слышь, какое это переселение будет по счету? Где ты там?.. Ох, сударь, не взыщите, нужно мне отлучиться на минутку, проводить людей: Йовка-то там одна.
167
…откуда ни возьмись — война… — имеется в виду сербско-болгарская война 1885 г.
168
Милан дал деру… — Милан — сербский король.
После ухода Нягула я долго сидел в глубокой задумчивости. Эти бесконечные переселения с места на место в продолжение четырнадцати лет имели какой-то роковой отпечаток. Судьба взывала к Нягулу, как к легендарному Вечному жиду: «Иди, иди!» И он шел. Горемыки! Каждый этап болгарской истории в этот бурный период был ознаменован для них новым переселением. И за катастрофы, и за светлые дни нашей политической жизни бай Нягул расплачивался разорением и бедствиями. Я сидел и думал, что судьба этой семьи — это судьба тысяч других таких семейств из Фракии, которые и поныне не могут найти себе спокойного пристанища. Поистине печальные обломки наших исторических бурь. Я наблюдал, как ласково и уветливо встречает корчмарь посетителей. Глядя на его добродушное лицо, никто бы не подумал, что ему выпало столько бед. Он гнал прочь горькие мысли и воспоминания. Ему они были ни к чему, он нуждался в энергии, он трудился, чтобы честно завершить свою скитальческую жизнь. При стольких передрягах и бедствиях он сохранил добродушный юмор простого болгарина, его безыскусная речь, густо и к месту приправленная пословицами, была полна невысказанной благодарности к слушателю. И жена его твердо несла свой крест, эта бывшая клисурская богачка, чорбаджийка, превратилась в корчмарку, жизнь которой протекает посреди ючбунарских болот. Под стать Нягулу она была тверда и смотрела философски на превратности судьбы. До меня доносилось ее звонкое, какое-то молодое щебетанье и веселый смех. Эти люди вызывали у меня горячее сочувствие. Стойкость, кураж облагораживают страдание, порождая не просто соболезнование, но и уважение.
Освободившись, честные клисурцы опять пришли ко мне. Я собрался уходить.
— Нет, погодите, теперь мы вас угостим… По-нашенски, по фракийскому обычаю… Утешили вы нас… Йовка, принеси-ка нам еще малость вина да захвати и для себя чарку!
Мы дружески чокнулись и выпили.
— Теперь-то, слава богу, у вас все ладно? — спросил я.
— Можно сказать, сударь, что ладно. Только бедны мы еще. Сам знаешь, камень, что катится, мохом не обрастает.
— И давно вы открыли эту корчму?
— Уже с год, и домишко при ней наш. А до этого жили в Софии, там я себе купил после трех лет трудов праведных турецкий домок возле Расписного моста, да через него провели черту, и двор отошел под улицу, вот тогда-то и состоялось еще одно наше переселение — сюда.
Нягул и его жена засмеялись.
— Ну, это уже, слава богу, последнее, — промолвил я, взявшись за шляпу.
—
И Нягул наполнил чарки.
— Ты, Нягул, лучше не зарекайся! — сказала его жена, смеясь, а потом повернулась ко мне и шутливо добавила: — Последнее наше переселение, сударь, состоится в Орландовцы, на кладбище, — это как пить дать. Оттуда уже никуда.
— А кто его знает, — вставил Нягул, — коли есть второе пришествие, и оттуда придется выселяться.
Перевод В. Поляновой
НЕ ПОКЛОНИЛСЯ
Осеннее солнце зашло за Люлин-планину {170} . Скалистые вершины Витоши слегка зарумянились; на зеленые склоны ее легла густая тень. Мягкие очертания горы рельефно обозначились на нежной синеве неба: мельчайшие выступы скал на гигантском хребте ее вырисовывались отчетливо. В такую пору Витоша со стороны Софии кажется особенно красивой и величественной. Одетая в темно-зеленую мантию тени, увенчанная последними румяными лучами умирающего солнца, она как будто обменивается с ним прощальными словами, завершая какой-то таинственный разговор. Но вот скрывшееся за Люлином солнце залило светлым и теплым золотистым сиянием весь небосвод по ту сторону Витоши. Строгая, страшная громада выступила еще величественней на лучезарном фоне вечерних небес, образовавшем вокруг нее как бы сияющий ореол… Словно позади ее могучего хребта какой-то далекий пылающий за морем пожар залил лазурь ровным, еле уловимым отблеском невидимого пламени. Чудное, упоительное зрелище!..
170
Люлин-планина — невысокая горная цепь к юго-западу от Софии.
Но проходит еще немного времени, и эта световая фантасмагория исчезает; небесное пространство над горой мало-помалу утрачивает прежние краски, тускнеет. Из темноты показывается вечерняя звезда. Сверкая ослепительным лучистым бриллиантом, она повисает прямо над горным хребтом ясной лампадой, опущенной с небесного купола, когда еще никакой другой звездочки не появилось на нем.
Но я увлекся описанием колоссальной Витоши, а хочу рассказать о чем-то совсем маленьком: о Славчо Плужеве.
Знаете вы Славчо Плужева?
Нет?
А между тем вы каждый день встречаетесь с ним.
Славчо Плужев — чиновник и не может быть никем иным. Он маленького роста, с коротким туловищем и короткими ножками, которые всегда спешат, но так, чтобы при этом не наступить даже на муравья. В выражении его круглого смуглого лица ни малейшего вызова, наоборот — нос толстый, волосатый, лоб низкий, покрытый до самых глаз густой растительностью, брови широкие, черные, сросшиеся на переносице, словно отделившаяся часть косматой шевелюры, глаза испуганные, бегающие во все стороны, как у солдата, потому что Плужев боится пропустить кого-нибудь, не поклонившись. При этом ему решительно все равно, по какому ведомству числится прохожий, — тому же, что он, или другому: ведь всякий может напакостить. В своем учреждении Плужев — образец чиновничьего смирения и благонравия. Иные бесстыдные насмешники называют его за спиной — шепотом, но так, чтобы он слышал — «Алексеем — человеком божьим» или «святым агнцем». Но Славчо делает вид, будто не слышит, и продолжает быть с ними почтительным, ни в чем не противореча. Какой смысл спорить и ссориться со всяким нахалом? С волками жить — по-волчьи выть. Ласковое слово и поклон никогда не повредят. Плужев прекрасно это знает и всегда, при любых обстоятельствах, действует соответствующим образом… Отвесить поклон-два — не отвалится голова… Следуя этому мудрому правилу, он до сегодняшнего дни не имел повода ни в чем раскаиваться, волноваться из-за чьего-либо недовольства, опасаться косого взгляда. И он плавал в тихой, спокойной, чуждой всяких тревог атмосфере, извините за выражение — как почка в жиру.
Но однажды Славчо Плужев, этот тихий, добрый, безобидный, скромный чиновник, вернулся вечером к себе домой страшно растерянный, с испуганным выражением лица. Первый раз жена увидела его таким убитым и подавленным; он как будто даже стал еще ниже ростом.
Она подумала, что сейчас услышит от него о каком-то большом несчастье.
— Что с тобой, Славчо? — спросила она в страшной тревоге, и еще прежде, чем муж успел открыть рот, слух ее уже уловил печальное слово: «уволен».
Славчо безнадежно понурил голову.
— Пойдем в дом, Пена. Там расскажу! — с трудом произнес он.
Пена пошла за ним, еле передвигая ноги от страха.
Войдя в комнату, Славчо всплеснул руками и плачущим голосом трагически воскликнул:
— Ах, что я наделал, несчастный! И как это могло со мной случиться!
«Нет, тут не увольнением пахнет, а кое-чем похуже!» — подумала Славчовица, Написанное на лице бедного супруга отчаяние не оставляло ни малейшего сомнения в том, что их постигла страшная беда.