Повести писателей Латвии
Шрифт:
…Предназначавшийся Норе подарок я оставил вдове: не класть же в гроб, пускай другие носят на здоровье немецкий эрзац-шелк, тот, что растворяется и в бензине, и в ацетоне, зато выглядит прямо шикарно. И поспешил к волостному правлению, мимо учительского общежития, где была суета, словно в потревоженном муравейнике. Может быть, туда успели уже привезти тело Норы, а может, они выясняли, как все получилось, куда направлялась Нора среди ночи, с кем она была, можно ли было спасти ее или нельзя; и уж наверняка на все корки честили милицию и «ястребков» за то, что они никак не могут справиться с десятком-другим лесных бандитов, а сами — были и такие — в школе, в классах позволяли
Не зря Нора говорила мне, что в школе ей помогает только учитель пения, а остальные отмахиваются, да еще стараются подбросить лишнюю работу. И волостное начальство с нее больше требует, чем помогает. Когда однажды она пожаловалась на кого-то из учителей, ей посоветовали не очень задирать нос, подружиться с коллегами, попытаться найти общий язык, заняться перевоспитанием старых учителей, потому что у них, видите ли, богатый педагогический опыт, а она в школе без году неделя и даже с простейшими заданиями не справляется.
Опыт и правда дело хорошее, но не этот ли самый опыт позволял кое-кому из почтенных наставников ухмыляться в бороду и настраивать учеников против новой власти? Так, во всяком случае, обстояли дела в той школе, откуда я благополучно смылся в вечернюю, едва такая наконец открылась. Там я оказался самым младшим, остальные были уже бородачами, и поэтому учителя говорили прямо: «Власти приходят и уходят, а мы с вами занимаемся математикой, которая нужна при любой власти. Таблица умножения не меняется и алгебраические формулы — тоже». Преподавателям точных наук было легче, но и остальные не терялись. Учительница латышского языка и литературы объясняла, к примеру, как истолковывалось какое-нибудь стихотворение Плудониса, Аспазии, а то и Райниса при буржуазном режиме, как — во времена гитлеровской оккупации и как следует понимать его теперь; при этом невозможно было понять, что же думает об этих стихах она сама.
Таких людей можно было хотя бы уважать за откровенность. Не то что в дневной школе, где на уроке грамматики учительница кривилась и шипела, если в качестве примера сложных слов вместо «беззубый» называли другое, хотя бы «безземельный». Кто это, простите, такой? Крестьянин живет в деревне — на земле, как иногда выражаются, но где же живут так называемые безземельные? Тоже ведь на земле!.. Бр-р! Еще и сейчас меня передергивает, стоит лишь вспомнить эту бешеную тетку.
Когда я, торопясь, поравнялся с учительским домом, голоса зазвучали громче. Мои нерегулярные визиты, чаще всего поздно вечером, моя сдержанность в разговорах с любезной историчкой и немкой, мой разбойничье-хулиганский облик не снискали мне тут большого уважения. Но я за ним и не гнался. Терпеть не могу лицемеров. Мне куда легче понять человека, откровенно признающегося, что Советская власть ему не по душе, чем этих притворял, которые с улыбочкой, с ухмылочкой на губах втихомолку издеваются над Советской властью, а вслух именуют себя самыми горячими ее приверженцами.
От быстрой ходьбы я так запыхался, что меня снова донял предательский, неудержимый кашель. Наверное, перекурился там, под черемухой. Я присел на камень, и меня стало знобить, потому что вспотел я до нитки. Немного отдохнул, пытаясь привести в порядок мысли. Когда будут похороны? Когда приедут Саша с матерью? И дальше: почему я не приложил всех сил, чтобы убедить Нору не ездить в деревню? Почему в тот раз не схватил ее за руку, как малого ребенка, и не увез в город? Ясно же было, что в деревне она не приживется. Наверное, она сама пошла смерти навстречу, потому что была не из тех, кто осторожничает и молчит
Но, как бы ни старался я мысленно взвалить часть вины в безвременной смерти Норы на ее мать, совесть не переставала нашептывать мне, что и сам я не без греха. Я-то ведь знал, что за зверье обитает в лесах! Почему же я не предупредил, почему не раскрыл ей глаза, не уберег? Почему надо было погибнуть Норе, а не мне? Я-то не пригожусь ни богу, ни черту, ни богу свечка, ни черту кочерга. Ни горячий, ни холодный, а тепленькие, как сказано, будут изблеваны из уст. И потом — обо мне разве что родная мать уронила бы слезу, зато многие даже обрадовались бы, что еще одним босяком стало меньше на свете.
Я так разволновался, что допустил непозволительную расточительность: отшвырнул недокуренную самокрутку, да еще и растер ногой. Обычно я заботливо сохранял каждый чинарик, потому что из трех-четырех бычков можно потом свернуть целую цигарку. А тут я раздавил горящую самокрутку каблуком и поспешил дальше, в волсовет.
К счастью, уполномоченный милиции, он же командир «ястребков», был в своем кабинете один; он что-то писал, даже не сняв винтовку с плеча.
Еще не успев толком поздороваться, я стал излагать ему свой замысел: пойти в лес и отомстить за Нору. В одиночку, вот именно. Если понадобится, даже вступить в банду. Я бы все выяснил и сообщил нашим, а тогда не страшно и погибнуть.
Что-то в этом роде я говорил ему, взахлеб, не умолкая, стараясь убедить. Жена уполномоченного одно время жила в городе по соседству со мной, и как-то раз я, по старому знакомству, раздобыл для нее уксусную эссенцию и краску для шерсти. Тогда я познакомился и с ее мужем, ужинал за одним столом. В другой раз, в городе, я вышел однажды из такой двери, у которой и он ждал своей очереди, и мы поздоровались. Так что знакомы мы были, хотя и поверхностно. Но кто знает, что могла ему наговорить обо мне жена или кто-нибудь другой.
Он спросил меня в упор, без обиняков:
— Ты любил Нору?
На такой прямой вопрос я ответить не смог и замялся:
— Не знаю…
— Как же так? Собираешься мстить за нее, пожертвовать жизнью и не знаешь — любил ли.
Я опустил глаза и пробормотал:
— Спать я с нею не спал…
Он хмурно усмехнулся.
— А без спанья, по-твоему, любви быть не может?
Я снова замялся:
— Не знаю…
— Так почему же ты хочешь отомстить за Нору: потому, что любил или потому, что не любил?
— Потому… да потому, что она была… луч света в темном царстве.
Уполномоченный милиции прочитал, наверное, меньше книг, чем я. Он встал и положил руку мне на лоб.
— Жара вроде нет… — а потом сочувственно, по-человечески спросил: — Похмелье?
Я и тут ничего не ответил. Сидел, как medinis zmogus, деревянный человек, какие бывают у наших соседей литовцев. Он со вздохом открыл шкаф, вынул бутылку и до краев налил самогон в чайный стакан.
— Выпей! Легче не станет, но хоть повеселее.