Повести
Шрифт:
— А теперь подписка о невыезде, — подал он мне бумагу.
— Но ведь меня могут в управу вызвать или в волость!
— Только с моего разрешения, — сухо произнес урядник.
Я подписался. И когда они ушли, а я остался один, дрожь забила меня.
Что, если урядник все узнает о нашем кружке? Выдержат ли Семен, Игнат, Филя, Степка и другие мои товарищи? Один уже натрепался. Но кто он?
И я начал перебирать всех в уме. Вдруг меня осенило, и я воскликнул в нашей пустой холодной избе:
— Припадочный Карпунька! Как я не догадался?
23
На улице и в избе темь. Мать затапливает печь, разжигает кизяки. Пузатая Карюха отогревается, ест месиво. Керосина нет. В углу горит лампадка с постным маслом. Огненные блики от топящейся печки мелькают на стене и окнах.
Два брата и я лежим на печке. Сестры — на кутнике. Все спят, но мне давно не спится. Возле трубы хорошо лежать и слушать завывание вьюги. Она поет на разные голоса — то издает дикие, пронзительные звуки, то будто глыбы снега бросает с крыши, то снова засвистит, заплачет, застонет. Представляешь себя в далекой, глухой, безлюдной степи. Сплошь снега. Лежишь в санях под тулупом, а лошадь везет и везет, уж не знаешь — где ты и будет ли конец тоскливому, однообразному пути.
В окно против печки порывами хлещет снег, засыпает стекла, пробиваясь мелкой пылью сквозь солому. Иногда из-за рамы вынырнет зябкая мышь, потычется мордочкой в стекло, замерев, посмотрит зелененькими глазками на огонь в печке и невесть с чего испуганно метнется обратно — только хвостик скользнет по стеклу.
В избе холодно. Мать топит, одевшись: на голове — шаль, на ногах — не раз подшитые валенки. Они худые, из задников торчит солома.
За эти дни, после обыска, я никуда не ездил и не ходил. У меня разболелась рука; нарывает то место, где был большой палец; кисть опухла и отяжелела. Куда с такой рукой в морозы!
Вместе с воем вьюги доносится колокольный звон. Сегодня воскресенье: говельщики причащаются. Говеет и отец. Он говеет, как всегда, на второй и последней неделе — два раза. Говеет по–настоящему, по–монашески: ест только хлеб с водой. В страстную неделю голодает три дня — четверг, пятницу и субботу.
Едва зазвонили к утрене, отец быстро вошел со двора, оторвал намерзшие на усах сосульки, снял шапку, перекрестился и посмотрел на мать.
— Иди, иди, — сказала она, поняв взгляд отца.
Когда отец говел, мать не только не ругалась, но даже грубо с ним не говорила.
— Только ноги отряхни. Навоз в церковь не носи… Надень мою поддевку.
— Я, мать, к обедне надену ее, а сейчас — так, — сказал отец и ушел.
Звон продолжался.
В печи горели кизяки, пахло приторным дымом. Лошадь наелась и посмотрела на меня. Грустные у нее глаза! Сколько ей лет? И где отец откопал такое чудовище?
— Ешь, ешь, — говорю Карюхе.
— А ты разь не спишь? — услыхала мать.
— Рука болит.
Она сдержанно вздохнула. За последние дни мать стала тревожной, пугливой. Каждый шорох заставлял ее вздрагивать. Она боится, как бы вновь
Но урядник больше не заявляется. Ничего не нашел он и у Семена. У Фили и Степки совсем не был.
— Говеть когда будешь? — спрашивает мать.
— Говеть? На страстной все грехи оттащу попу, — пообещался я, чтобы не начался разговор.
Пока мать топила печь и убиралась, заутреня отошла. Отец пришел наскоро переодеться в поддевку матери. Поддевка ему узка и коротка, но он этим не смущается, — не первый раз ходит в ней к обедне.
В избе стало теплее. Мать отвалила с улицы солому от окон. Светло. Буран утих. Даже изредка проглядывает солнце. Блестят сугробы, — их нанесло много; у самой избы — высокий, с острым, чуть завитым гребнем. Нет–нет да и заиграет на нем снежок, как дым заклубится.
Сижу возле окна, в горячей воде парю руку. Кое–где видны люди на улице. Снова звон. Церковь и вся церковная площадь видны из наших окон. Вдруг из переулка выехала на дорогу подвода, запряженная гуськом в две лошади; передняя лошадь несется галопом, склонив голову набок.
— А это, кажется, Сабуренков! — говорю я матери.
Через некоторое время промчалась еще пара гуськом. Остановилась возле попова дома. По широким саням нетрудно угадать, что это помещик Климов.
Отец пришел из церкви торжественный, праздничный. Он «приобщился».
— Со святыми тайнами, — поздравляет его мать и дает постную лепешку на квасу.
— Спасибо, — говорит отец.
Поздравляю и я его, едва сдерживаясь от смеха. И мне он говорит «спасибо». Глядя на отца, можно подумать, что он свалил с себя грехов пудов десять, — такая легкость у него в походке, в движениях. И глаза блестят. За обедом отец рассказал, что сегодня священник был почему-то не в себе. Перепутал литургию.
— Не сына ли убило? — спросила мать. — У него он на фронте.
— Йет, мать, сын его в интендантстве.
— Может, что по домашности!
— Да, сбился, — продолжает отец, — и нас, певчих, сбил. Нам бы надо петь: «Премудрость священный и божественный орган», а он дает: «Не к тому пламенное оружие хранит врат эдемских».
— Ты бы подсказал ему, — говорю я.
— Разь можно? — испуганно возражает отец.
После обеда прибежала сестренка и подала мне записку. С большой охотой доставляет она эти записки от Сони. Стоит, не раздеваясь, и смотрит, как я читаю. Ждет, не понадобится ли отнести ответ.
В записке торопливо набросано:
«Опальный друг!
Срочно ко мне. Есть сногсшибательная новость.
Чай с сахаром обеспечен. Керосин тоже. Соня».
Значит, не срочно, если намекает на керосин.
А рука все болит. Как бы не пришлось ехать в больницу. Но требуется разрешение урядника. Где его искать?
Перед вечером, когда я хотел сделать второй раз перевязку, вошла, вернее вбежала, Мавра.
— Аринушка–кумушка! Что у батюшки делается, — запела она таинственным голосом, в котором слышался не страх, а неизъяснимая радость.