Повести
Шрифт:
Я отвернулся к окну и боюсь, что вот–вот сам разревусь. Не слышу, что там причитает мать, что говорит ей отец… А большой колокол звонит часто–часто. Церковный сторож, который тоже провожает третьего сына, словно с горя, в набат ударил.
— Петя, пойдешь на молебен? — слышу голос матери, охрипший от слез.
— Нет, — едва выдавливаю из себя.
Васька вошел улыбающийся, раскрасневшийся. В руках у него кувшин.
— За святой водой ходил? — быстро утерев лицо, спрашиваю я.
Он поднес мне кувшин.
—
— Спасибо, Вася, вчера нанюхался.
— Мамка послала, говорит, опохмелиться.
— Ври, ври, — уже улыбается мать.
Она поставила нам стопку блинов, подала конопляное масло в блюдце.
Мы с Васькой выпили по чашке самогона и налили отцу с матерью. Сторож затрезвонил.
— Тебе на молебен, — говорю брату.
— А может, не ходить?
Подумал–подумал, крутанул вихрастой головой и мрачно сказал:
— Не пойду.
Мать так и вскинулась:
— Что ты, сынок, разь можно? Там батюшка святой водой будет кропить.
— Вот она, — указал Васька па кувшин, — а там делать нечего, раз веры нет.
— Какой веры? — удивилась мать.
— Никакой: ни веры, ни цар$щ.
Отец и мать удивленно смотрят на Ваську и ничего не понимают, а я, откинувшись в простенок, заливаюсь хохотом…
Под окнами заскрипели сани. Сквозь толстые, покрытые мохнатым льдом стекла ничего не видно.
В тулупе вваливается староста Игнат. Снял шапку, тулуп, отряхнул снег с валенок, помолился в угол.
— Хлеб–соль вам!
— Садись за блины. Чашечку самогона опрокинешь? — киваю на кувшин.
Игнат трясет головой. Он непьющий, и я угощаю его шутя.
— Что же рекрут к попу не идет? — смотрит он на Ваську, а брат уже охмелел.
— Сходи, — говорю я, — батюшка всех вас знает. Не будет тебя, подумает — мы с Мишей научили.
Васька нехотя ушел. Игнат показал бумаги, которые вез в земскую управу, доверенность от инвалидов и вдов на пенсию.
— Опять у тебя будет куча денег, — напомнил я ему про первую поездку. — Береги, украдут.
— А мы… у тех ночуем, — подмигнул он хитро.
Я смутился и ничего не ответил. Неужели он знает или догадывается?
Тридцать с лишним подвод растянулись по улицам. День морозный, солнце в рогах. Много матерей, сестер, девок. Мы со старостой пробираемся вперед, в головные. Нам надо приехать первыми, чтобы доставить воинскому списки. Вглядываюсь в седоков, мимо которых едем, некоторым киваю. Играют гармоники. Проезжаю мимо подводы Гагариных. Правит Николай. В передке саней сидит Макарка в тулупе. Перед ним что-то прикрытое сеном, вероятно, свиная туша. Через несколько подвод — Ванька Павлов с отцом. Мы встречаемся взглядами. Ванька хмурый. Знают ли они с Макаркой, что у меня в кармане письмо врачу? Да, мы добьемся, чтобы их обязательно взяли.
— Трогай! — кричит Игнат старосте третьего общества, когда выехали за
Тот ударил лошадь, снежные комья рванулись из-под копыт, и весь поезд пошел рысью с песнями, гармоникой туда, где за сорок верст ждут рекрутов.
21
Мы с Игнатом сидим в избе у Лены. Приехали поздно. Лена, разбуженная матерью, торопливо оделась и поставила самовар. Мы уже отогрелись в тепле. Игнат вспоминает, как прошел день, как проводили рекрутов. Поглядывая на Лену, я отвечаю невпопад. Лицо у Лены еще заспанное, но это уже не та Лена, которую я видел в первые приезды. Тогда она смотрела на меня безразлично, как на проезжего, а сейчас оживлена, суетлива. Мы с ней молча переглядываемся.
Как она хороша! И этот взгляд — строговатый, чуть скрытный, но мне уже родной. Да, я сжился с мыслью о том, что она — моя. Сколько невысказанных слов у меня для нее, сколько ответов ее сочинил сам для себя. Вдруг всего этого не будет? И она останется только в моих мечтах, в радужных думах? Нет, я употреблю все свои силы, напрягу всю волю… Она для меня та единственная, которая обязательно должна была встретиться в жизни. И вот встретилась!
Оттого, что я сейчас вижу ее не в мечтах, а наяву, и оттого, что слишком переполнен нежными к ней словами, — чувствую, что ничего подходящего не скажу ей.
За столом нас четверо. Брат Костя с женой и обе сестры ее спят. Спрашиваю Лену о брате. Мне хочется слышать ее голос, всмотреться в ее чистые голубые глаза, чтобы надолго, навсегда запомнить их.
— Брат совсем пришел?
— На поправку, — тихо ответила она.
— Сильно ранен?
— Пуля вот сюда, а вышла вот, — она обернулась ко мне, отвела косу, показала на шею, потом провела пальцем над ухом, чуть сдвинув волосы.
Я невольно представляю, что значит «вышла».
— Слышит хорошо?
— Одним ухом только.
— Теперь твой брат никогда не будет серчать на людей. Если ему будут говорить хорошее, он подставит правое ухо, если плохое — левое.
Я вижу ее улыбку. Лицо ее преобразилось, улыбка открыла ровные зубы.
— Лена, ты хорошо смеешься.
— Ну?
— Ей–богу. Зубы у тебя… как овес… белые. Ты их чистишь?
— И не знаю, как это… чистить. А ты? Ну, покажи.
Я вздохнул.
— Нет, не покажу, Лена.
— Я и так их видела. Они у тебя… ты, видать, влюбчивый… редкие.
— Правда, Лена, и редкие, и влюбчивый. Что мне теперь делать, не знаю.
Игнат и Арина сидят рядом, разговаривают. О чем говорят, мне дела нет. В избе тепло, лампа льет тихий свет, а на улице мороз и, кажется, поднялся ветер — слышно, как бросает снег в замерзшие стекла.
— Небось есть зазнобушка, — проговорила Лена, наливая мне чай.
— Есть.
— Крепко тебя любит?
— Надо бы крепче, да некуда.