Повести
Шрифт:
Пора подыскивать плотников и, как только сойдет вода, приступать к стройке избы. Хватит ли силы на это? Будет ли время? Закрываю глаза и мысленно вижу новую избу, новые окна. В одном окне видно лицо матери, в другом — лицо родной, любимой. Весенний ветерок обдувает ее щеки, шевелит кудряшки, ниспадающие на лоб.
Открываю глаза. Отец уже поддел снег лопатой, куча едет по крыше и с шумом рассыпается у его ног.
— Э–эх! — радостно восклицает отец.
Он за последнее время стал веселее, меньше говорит о нужде,
— Отец, тащи снег прямо с соломой, — говорю ему.
Он кивает по направлению к срубу и многозначительно подмигивает мне.
— Осилим, сынок?
— Бог поможет, — говорю я.
— У Гагары денег взаймы хочу просить.
— А мне что, проси! Отдадим на морковкино заговенье.
«Морковкино заговенье» — любимая поговорка отца. Она означает — вовсе не отдадим, так как морковь есть никогда не грешно.
— Нынче опять зовут читать, — говорит отец. — Высох весь.
— Я тебе, отец, еще пострашнее что-нибудь подберу.
— Подбери. А то начну «блажен муж», он сердится. Начал «векую», он меня но–матерну.
— А знает старик, что царя свергли?
— Не велят говорить. Опять, слышь, паралич хватит.
— А им-то что?
— А вот что. Есть слух — у него где-то деньги спрятаны. Вот и ждут, — кому откажет.
— Ты бы выпытал. На грехи намекай.
— Грехов у него, верно, много. Все какую-то Марью вспоминает.
— И три с полтиной долгу ей?
— Правда, сынок.
— Это Леньки Крапивника мать.
Отец посмотрел на меня, и догадка озарила его лицо. Прищурившись, он протянул:
— И–ишь ты–ы ведь…
— То-то и есть. Но ты никому не говори. Даже мамке, а то она — Мавре, а Мавра всему свету.
Из сеней выходят куры. Сзади важно выступает отчаянный петух Наполеон. Взглянул на меня, тревожно подал голос.
— Иди, Наполеон, иди, не трону. Боев тебе предстоит много.
Петух приостановился и, как бы слушая, в разные стороны водит своей головой с треугольным гребнем.
— Гляди-ка, Петя, твой друг идет, — сказал отец.
По дороге в верхний конец важно шагал чуть–чуть прихрамывая, но уже без палки, «мой друг» Илья. Как он разодет! Меховая шуба, крытая сукном, каракулевая «вдоль улицы» шапка, сапоги с калошами! Тесть — вор Палагин, видно, возлюбил дурака–зятя. А может быть, и вместе воруют!
— Илья! — окликнул я его.
Он остановился против церкви, снял шапку и перекрестился. Экий богомол! Потом повернулся ко мне и пошел не дорогой, а по снегу. Видно, хочет похвалиться, что на нем такая обувь, для которой все нипочем. «Хоть бы ты калоши порвал. Воровские небось».
. — Здорово, Петр Иванович, — величает меня.
— Здравствуй, хромоидол Плюха. Какой я тебе Иваныч? Ты что-то, брат, зазнаваться стал. Аль чересчур разбогател?
— Да нет, я так, — и он выставил вперед
— Может быть, ты забыл, где стоят избы твоих товарищей? Или совсем тебе память вышибло, богач эдакий, что мы с тобой стадо пасли? Как живете, Илья… Давыдович?
— Так, ни бедно, ни богато.
— Свободе рад?
— Рад.
— И тесть твой рад?
— Пуще всего.
— По судам перестали его таскать?
— Про него зря–а.
— Да вор он, Илья, вор ведь! Гляди! Словом, помни, что во Владенине было.
Илья тревожно посмотрел на меня и оглянулся по сторонам. Во Владенине за кражу двенадцати тысяч, присланных, для раздачи пособий, мужики самосудом убили четырех воров. Это хорошо известно Илюхе. Поговаривали и об участии в этом деле Палатина, но… не пойман — не вор.
— Так их и надо, — сказал Илюха. — Воруй, не попадайся.
— Илья, по–дружески говорю. Ходят слухи…
— Зайдем ко мне, шпиртом угощу, — внезапно предложил он.
— Ты, говорят, свой завод открыл?
Он самодовольно засмеялся. Как же, это касается его мастерства, а его хлебом не корми, только дай похвалиться.
— Я, брат, сапожно ремесло пока забросил. Шпирт–сырец перегонять научился. Я всяко дело сразу постигнуть могу. Пять противогазов достал и скрозь них пропущаю шпирт–сырец. Выходит, ну, как слеза. Ты зайди.
— Может, и зайду. Но почему ты не ходишь ни на митинги, ни на собранья?
— Все некогда. Делов по горло.
— Хорошо, Илья, верю. И если у тебя когда-нибудь одно дело будет… за горло, не обессудь! — намекнул я ему.
В просторной горнице собрались почти все члены сельского комитета. Среди них — восьмидесятишестилетний старик из третьего общества Епифан Трифонов, совершенно лысый, с бородой разительно желтого цвета. За столом — Николай Гагарин. Перед ним — газеты: «Русское слово», «Дело народа», «Речь», «Сельский вестник» и какие-то воззвания, плакаты. Рядом с ним — Денис, плотный, низкорослый, весь будто высечен из черного камня. Черная поддевка, черные чесанки с калошами, и лицом и волосами он черен, как цыган. С Денисом — Василий Козулин, дочь которого мы сватали за Илью. Около Павлушки увивался десятский Шкалик, что-то выпытывал. Филя с Игнатом на сундуке.
Когда мы со Степкой вошли, Епифан рассказывал, как разбогател отец Климова. Он был у помещика еще при крепостном праве бурмистром и потихонечку обирал своего барина.
— С этих пор и пошел в гору. Нет, старики, горбом не выходит. Пословица така есть: «От трудов праведных не наживешь палат каменных».
— Оно верно, — проговорил Денис, — но только и под лежачий камень вода не течет.
— И это справедливо, — тут же согласился старик. — Труды бог любит… Жив Семка-то? — вдруг обратился Епифан к Николаю.