Повести
Шрифт:
Я шел, бормоча и спотыкаясь, и ноги вскоре вывели меня на Неву, и ее уверенное нескудеющее полноводье и могучая округлость екатерининского гранита привычно подействовали на меня. Вон там стоит мост, за участие в строительстве которого мой прапрадед и получил, кажется, ту чугунную полупудовую трость. То ли это был намек на особенную силу его левой руки, то ли — другая версия семейного предания — рука потому и стала такой сильной, что прапрадед с тех пор с тростью не расставался. Нева текла передо мной, а вид воды и камня, особенно когда и того и другого вдосталь, вообще замечательно успокаивает.
А где сейчас иначе,
Иссиня-черная Нева упруго держала свой всегда судоходный уровень, а гранит, который двадцать раз драли свирепым пескоструем, ничуть не потерял своей толщины.
Стоило ли обижаться?
Старик думал, что его красноглазая Эльза живет у меня. Но это было не так. Даже открыть квартиру Каюрова она мне не дала. Когда я коснулся замка ключом, за дверью раздалось такое рычанье, что я решил не испытывать судьбу. На помощь пришла Клава. То ли овчарке был привычен звук Клавиных шагов, то ли собака догадывалась, как Клава о ней отзывается, но, когда квартиру принялась открывать Клава, все сошло благополучно. И Клава надела на овчарку и намордник и ошейник. Мы вместе отвели собаку на двор. Но даже со двора я увести собаку не мог — Эльза не желала меня слушать. Я пробовал потянуть за поводок. Она уперлась всеми своими старыми ногами, шерсть на загривке встала дыбом.
— Не пойдет, — сказала Клава. — Ну, видно же. Не. Не будет она у вас жить.
Да и я это видел.
— Чего делать-то? — спросила Клава. И ей и мне было ясно, что теперь уже влипли мы оба.
Клава что-то забормотала. Про котов, которых теперь неизвестно где кормить, про водопроводчика («Уж он-то теперь — да…»). И наконец, как бы подводя под всем черту, высказалась:
— Без меня меня женили.
И эта дрянь, которая любила выть ночами, подтрусила к Клаве и повела из стороны в сторону своим проволочным хвостом.
Однако, опасаясь, что старик взволнуется, я говорил ему пока, что собака живет у меня, все, мол, в порядке. Ест. Спит. Нет, ночью не воет. Старик сначала спрашивал о ней робко, даже деликатно как-то. Как, мол, она там — не очень ли вам досаждает? Но прошла неделя, я приехал, и он меня спрашивает:
— Погуляли уже?
В том смысле, что выгулял ли я его сокровище. А мне надоело врать и врать, и я ответил довольно небрежно, что нет, мол, сегодня я еще с ней не гулял. А он как заорет:
— Чем же это вы были так заняты? Если вы так заняты, то вас никто не неволит!
И пошло и поехало! Посмотрел бы он на себя сейчас! Я слушал его, слушал и тоже вдруг неожиданно для себя как гаркну:
— А вы что думаете? Это удовольствие может доставить?
В палате все притихли, смотрят на нас. А мы уставились друг на друга, остолбенели. Он — держась за свою штангу, а я, простите, с судном в руках, поскольку именно сейчас норовил к старику подступиться. Смотрим и моргаем. И он вовсе не о собаке кричал, ну и я подавно. Произошло что-то.
— Знаете… — говорит он. И засопел. — Это как-то так… Нечаянно… Я вовсе не имел в виду…
И я чувствую: у меня в носу щиплет.
— Я, — говорит, — на вас вроде как на родственника… Мне ведь тоже нужны родственники… чтобы на них… покричать…
Ну, ладно. Я бы, может, даже обнял его, но он сидел за своей железной штангой. Да и руки у меня были заняты.
Собаку в конце концов надо было, конечно, забрать к себе, но на лестнице мне на днях попалась Клава.
— Вы вот что, — сказала она, глядя мимо. — Если там уехать или еще как… О собаке-то не беспокойтесь. Старая. Не объест. Сколько надо, столько пусть и живет.
— А как водопроводчик?
Клава хихикнула, сморщилась.
— Как выстирали. В дверь ногтем стучит. Привяжи, говорит, собачку к вечеру, а то я на халтуру иду. Эльза-то пьяных на нюх не переносит.
— Спасибо, Клава.
— Чего спасибо-то? Канарейку бы мою только не сожрала.
В июне мой вопрос решали. Меня несколько озадачило, что стол, за которым сидели решавшие, стоял на некотором возвышении. Впрочем, быть может, это были какие-то остатки сцены — все дело происходило в здании старого особняка. Про то, как меня зовут, когда я родился и что, собственно, тридцать семь лет делал, читали вслух. Я в это время сидел на стуле. Стул стоял посередине довольно большого пустого пространства. Пространство это, вероятно, служило идее весомости окончательного слова, которое здесь произнесут.
— У кого есть вопросы к Егору Петровичу? — спросил человек, сидевший во главе стола, после того, как читать кончили.
Все молчали.
— Значит, решили, так сказать, художественно воплотить образы моряков? — произнес, помолчав, тот же человек. — Своими глазами, так сказать, увидеть их труд. Так я вас, Егор Петрович, понимаю?
Вероятно, мне следовало встать, об этом мне, кажется, даже говорили заранее. Но вставать только для того, чтобы что-то промычать? На всякий случай я кивнул.
— Бывали ли вы раньше в заграничных поездках? — Человек передвинул к себе мою анкету. Там все было написано.
— Польша, — пять лет назад, Франция — три года назад, турпоездки по десять дней, — сказал я.
Он прочел то же самое по анкете и кивнул.
— Ну, что ж… у Егора Петровича уже есть некоторый, так сказать, опыт заграничных поездок. Какие еще будут вопросы?
— У меня вопрос, — сказал человек, сидевший несколько сбоку. Он был в черной военно-морской тужурке, но без погон. — Вот вы окончили высшее военно-морское училище. Почему ушли с флота? Что за причина?
— Тогда было сокращение вооруженных сил, — ответил я.
— И вы, лейтенант, решили, что это относится к вам? — Слова «вы, лейтенант» он произнес профессионально.
— Николай Николаевич, — повернув голову в сторону бывшего военного моряка, без выражения сказал человек, признавший за мной некоторый опыт заграничных поездок, — Егор Петрович, насколько я понимаю, именно сейчас и намеревается отдавать свои, так сказать, долги флоту. Так ведь, Егор Петрович?
— На военном-то флоте, когда младшие отвечают старшим, так они хоть встают, — пробурчал в нос человек в черной тужурке. Чего-то он не знал, а может, и знать не хотел. Этому бывшему офицеру флота я пытался посмотреть в глаза, он вызвал у меня уважение, хотя бы уже тем, что был прямой как орудийный ствол. И еще тем, что все о своем отношении к жизни сказал в пяти словах. Я пытался поймать его взгляд, но там была стена. Меня он уже не видел, я был для него пустым местом. А я сколько сидел на одиноком стуле, столько смотрел на его лицо, мне хотелось его запомнить.