Повести
Шрифт:
В середине мая грянул небывалый холод. Уже начавший отогреваться город опять завалило снегом, сквозь серую карусель метели по Неве пошли караваны толстых ладожских льдин. Снег валил на фонари, крыши машин, облеплял бронзу памятников. У Артиллерийского музея зевающим в небо мортирам навалило снегу целые рты. В аэропорту и на вокзалах мерзли непредусмотрительные отпускники. Я ездил по городу и смотрел вторую зиму. Вы не замечали, что замерзшие лица бывают страшно выразительны? Эти овощные оттенки кожи, эта откровенность простых желаний в блестящих от холода глазах…
Как-то, когда на облепленной снегом машине я въехал во двор, я увидел, что старик Каюров стоит у окна. Не успел я войти в квартиру,
Он был уже обут для выхода, даже шинель, снятая с вешалки, уже лежала поперек кресла. Он сказал, что я должен отвезти его в морское управление.
— Это обязательно делать сегодня? — спросил я. Погода была не для него, и кроме того, старик, я знал, пролежал все последние дни. Да и у меня самого были кое-какие планы.
Но старик сказал, что ехать нужно обязательно.
Молча, будто сердясь на меня, он спустился во двор, молча залез в машину. О причине спешки за все полчаса, что мы ехали, он так ничего и не сказал. Сидел он прямо, губы сжал — вид у него был очень решительный, мешало решительности только то, что на неровностях дороги встряхивались щеки. Когда подъехали к управлению, не спрашивая, есть ли у меня время его ждать, старик сказал, чтобы я ждал.
— Вы мне, наверно, понадобитесь, — вылезая, произнес он величественно.
Но в управлении я ему не понадобился. Минут через двадцать он опять появился в дверях. Что-то с ним было неладно — фуражка надета косо, шарф опять торчал в сторону. Я вышел из машины, чтобы помочь ему в нее забраться. Но Каюров смотрел на меня и меня не видел. Губы его что-то зло шептали. На ступеньках была слякоть тающего снега. Продолжая смотреть куда-то вдаль, старик принялся надевать перчатки. Спускался он, не глядя под ноги. И вдруг нога его скользнула, старик сделал судорожное движение рукой с полуодетой перчаткой и тяжело, будто сверху прыгнули к нему на плечи, боком упал на ступеньки.
«Скорую помощь» я вызывать не стал, не стал даже ждать, пока с какого-нибудь судна доставят носилки. Втроем со случайными моряками мы перенесли старика в машину. Парни не знали, что они несут знаменитого капитана Каюрова. А может быть, он только для меня и был знаменит?
Андрей не смог посмотреть старика ни через полчаса, ни через час — он заканчивал операцию. Каюров лежал на каталке в приемном покое, я стоял около него. Рентген уже сделали.
— Обычное дело, — сказал мне рентгенолог. — Обычное для такого возраста. Перелом шейки бедра.
А старик слушал и не слышал, его это будто меньше всего касалось.
— Значит, ваши бумаги уже оформляют без моей помощи, — сказал он, когда немного пришел в себя от перекладываний. — Кто это о вас так заботится?
Ему бы сейчас, думал я, надо беспокоиться о совсем других вещах. Неужели он ничего не знает о том, что ему грозит?
— Боли почти нет, — сказал Каюров. — Так кто же это о вас заботится?
Я не сказал ему, что заботится обо мне тот самый человек, который через несколько минут будет его смотреть. Я пытался отвести разговор в сторону, но старика даже сейчас почему-то занимало, пойду я в море или не пойду. Именно ради этого он сегодня и предпринял поездку в управление. Но откуда я мог это знать?
— А он, значит, вам не позвонил и ничего не сделал? — спросил старик. В глазах старика, которые он тяжело скосил на меня, стояла ярость. Я ответил, что сын звонил и хотел помочь, но этого просто не потребовалось. Старик сжал губы.
— То-то звонить перестал… А ведь ему пальцем двинуть!
Не поверил он ни одному моему слову.
— И не вздумайте меня опекать, — пробормотал он. — Какого это врача вы тут вызывали? Не нужно мне никакого особого отношения!
Я прятал глаза. Я знал все о таких переломах. Семнадцать лет назад, когда я был на корабельной практике, Андрей уехал в отпуск, а Маша уже жила в Москве, Мария Дмитриевна, споткнувшись о край коврика, даже не упала, а неловко села в кресло. Через три недели далеко за Мурманском я получил радиограмму, заверенную военкомом. Потом, когда уже было поздно, я все прочел об этом переломе, требующем для лечения полной, лежачей неподвижности. Неподвижности, за которой крадется застойное воспаление легких.
— Как же Эльза? С ней-то как? — вдруг сказал старик, и в его взгляде впервые мелькнула растерянность. О себе-то он ни капли не беспокоился.
Звонки его сына начались примерно через неделю. Откуда-то тот все же узнал. И каждое утро от девяти до девяти тридцати и от пяти до шести вечера звонил и звонил. Сначала он не знал, что я езжу в больницу каждый день, как он сам ездит на работу. Я, собственно, и не рвался ему это сообщить, но, с другой стороны, скрывать мне тоже было нечего, и, когда он совсем уж довел меня своими звонками, я ему обо всем сказал. Ну и завертелся же он: и то он мне достанет, и это достанет, и тогда, оказывается, страшно неловко все вышло, что он сразу не смог мне помочь, но теперь-то, ясное дело, даже говорить не о чем, — и все в таком роде. Одним словом, такой елей пошел, что я уже стал подумывать: раз он так жаждет, не подключить ли мне действительно к своему делу этого московского морячка. Потому что уж очень я настроился плыть. Конечно, как порядочный человек я должен бы, кажется, послать этого дядю куда следует и шваркнуть трубкой, но я только спросил, когда он намеревается приехать. Потому что при отце ему надо просто-напросто находиться. И заставлять старика по нескольку часов сидеть на кровати. Штанга от спинки к спинке была установлена, вожжи, подтягиваясь на которых старик мог сесть, были также привязаны, но заставлять старика садиться приходилось почти насильно. Да и просто сидеть рядом и поддерживать, потому что собственных сил у старика не хватало. И никакими санитарками не обойдешься, нужны родственники.
Как он тут опять завертелся! Что начал плести! Понял я из всех его слов лишь одно — какая-то такая у него работа, что оступись он, заболей, возьми неделю за свой счет — и все, обратно уже можно не возвращаться. То есть не сказал он мне ничего толком, но как-то из его междометий вытекало, что чуть не за плечами у него стоят жаждущие на его место. И ждут они не дождутся, и дежурят, и караулят. Так что единственная возможность работу сохранить — это быть при ней неотступно.
О загадках того, как человек, который провел лет двадцать в море, может выискать себе подобную службу, я и думал, когда ехал в больницу.
Ох как не любил старый Каюров садиться на кровати! Как спорил со мной, как кричал, что только павианам свойственно висеть на ветке, а он человек! Но я его заставлял и заставлял, с самого начала не понимая, для чего это делаю. Дальше на горизонте была для старика одна маета, в которую он теперь вплывал, как во все более густеющий туман. Но что было делать? Я продолжал к нему ездить.
— Знаете что, — сказал он мне как-то. — Я теперь точно припомнил: мы ведь с вашим дедом, Егором Петровичем, даже переписывались. Знаете когда, в конце двадцатых — начале тридцатых. Из заграничных рейсов я ему писал и из Арктики. Особенно из Арктики. И даже помню, что когда мы однажды зимовали и над нами раз в две-три недели пролетал самолет, так самолет этот бросал мешки с почтой. Вот там, в этих мешках, было обязательно по письму, а то и по два от вашего деда. Ну и я, конечно, при всякой оказии ему посылал. Наши-то все бумаги в блокаду сожжены, а у вас ничего из тех писем не осталось? Я бы сейчас их посмотрел. А то лежишь так…