Повести
Шрифт:
Впереди послышался звон ключей. Неожиданно слева распахнулась небольшая дверь. Летчика втолкнули в камеру. Еще не успев осмотреться, Долаберидзе услышал, как за его спиной щелкнул замок и гулко застучали по коридору удаляющиеся шаги.
В маленькой квадратной комнате с единственным зарешеченным окном сидели вдоль стены несколько человек. В воцарившейся тишине Долаберидзе понял, что его разглядывают.
После ослепительного белого снега на улице глаза медленно привыкали к мраку. С трудом рассмотрел
— Здравствуйте! — Долаберидзе первым нарушил неловкое молчание.
В ответ, словно из подземелья, послышалось несколько осипших, простуженных голосов. Среди них, Долаберидзе уловил один с явным грузинским акцентом.
— Генацвали? — спросил он.
— Генацвали, — отозвался все тот же голос, и человек, поднявшись с пола, подошел вплотную к летчику.
— Хахалейшвили? — изумился Долаберидзе.
Да, это был Хахалейшвили. Вместе учились они в аэроклубе, потом в авиационном училище, вместе стремились в родное небо, вместе мечтали стать такими, как Чкалов. Закончив летную школу, они разъехались в разные части.
— Вот так встреча, кацо, — с горечью проговорил Хахалейшвили. — Ты давно оттуда? Как на фронте?
Все обитатели камеры повскакивали со своих мест и плотным кольцом окружили новичка.
Пристально вглядывался Долаберидзе в эти мертвенно-бледные, пожелтевшие лица. Щетинистая кожа туго обтягивала скулы. Только глаза, искрящиеся надеждой, убеждали, что это живые люди. В трепетном нетерпении узники ловили каждое слово летчика. Услышав про окруженную армию Паулюса, они начали улыбаться. Слезы заблестели на их впалых глазах.
— Меня четыре дня назад подбили над Сальском. Эх, и накромсали мы там «юнкерсов», — сообщил Долаберидзе обитателям камеры. — А ты давно здесь? — обратился он к Хахалейшвили.
Тот только рукой махнул. Отойдя обратно к стене, Хахалейшвили уселся на прежнее место, после глубокого вздоха ответил:
— Летом «мессера» подожгли. Прыгнул на парашюте и прямо к этим зверям. Теперь уже седьмой месяц по лагерям скитаюсь. Иди сюда, — позвал он, — садись рядом.
Люди молча потянулись за Долаберидзе и уселись на пол, плотно притиснувшись друг к другу. Глядя на их рваные, но все же теплые солдатские ватники, Долаберидзе только теперь почувствовал пронизывающий холод. К тому же сырая, промерзшая стена, к которой он-прислонился спиной, обожгла тело, И, словно поняв его мысли, один из пленных поднялся, прошел к противоположной стене, поднял с пола какие-то лохмотья и протянул их новичку.
— На, оденься. В гимнастерке сдохнешь от холода.
— Спасибо!
Долаберидзе развернул лохмотья и увидел старую, рваную телогрейку. Он быстро набросил
— Большое спасибо. Век не забуду. Теперь потеплее будет, — сказал Долаберидзе. — Эх, еще бы сапоги обменять, — мечтательно выдохнул он, оглядывая своих новых товарищей. — Унты гады на допросе стащили. А эти, что на мне, малы, жмут. Ходить невозможно.
— Саша! У тебя ботинки большие, — обратился Хахалейшвили к тощему невысокому человеку в серой фуфайке.
— Да, да. Я дам, — живо отозвался тот и начал быстро расшнуровывать веревки.
Что это были за ботинки! На одном наполовину оторванная подметка перехвачена бечевкой, На другом вовсе не было каблука. Но, натянув их на ноги, Долаберидзе вздохнул свободно. Ботинки пришлись впору.
— Хороши! — объявил он. — А у вас как?
— И мне ничего. Только уж без второй пары портянок.
По воцарившемуся молчанию Долаберидзе понял, что пленные ждут от него дальнейших рассказов.
— А я, друзья, решил, что меня уже на расстрел повели, — начал вспоминать он. — Не думал сегодня утром, что до вечера доживу.
— Зачем же им на тебя пулю тратить. Все равно здесь в лагере сдохнем, — с какой-то обреченностью сказал Саша и тут же сухо, с надрывом закашлялся.
— Вы что же, смирились? — испуганно спросил Долаберидзе, обводя взглядом товарищей. — Нужно бежать. Обязательно бежать. Уж лучше пулю в спину, чем вот так, заживо...
— А ты, кацо, не шибко, торопись. Присмотрись пока, — посоветовал один из пленных, не вступавший до этого в разговор и внимательно наблюдавший за новичком. — Хахалейшвили, а ты его хорошо знаешь? — и он кивнул на Долаберидзе.
— Ты что, Николай? Конечно, знаю. Вместе школу кончали. Свой человек, — горячо заговорил Хахалейшвили.
Все вопросительно смотрели на Николая.
— Если свой, кто за то, чтобы принять в компанию? — спросил Николай у остальных.
Люди молча подняли руки. Поднял руку и Николай. По его тону и по тому, как он держался, Долаберидзе понял, что это признанный вожак.
— О побеге больше ни слова. Иногда у стен бывают уши. Все это не так просто. Поживешь, сам увидишь, — покровительственно пояснил он.
Долаберидзе разглядел его высокий, крутой лоб, посеребренные сединой виски, тонкие сжатые губы, в которых чувствовалась решимость. По его обветренным загоревшим щекам, по облупившемуся от мороза носу, а также по белым, редко видевшим солнце ушам и шее Долаберидзе интуитивно почувствовал в нем летчика.