Поветрие
Шрифт:
Возле коровника встретился Максиму Сорока, послушник, единственный в монастыре Максимов ровесник: рыжий, веснушчатый, востроносый. Так-то он был не Сорока, а в миру – Ероха Кузьмин, в монашестве же – Никодим. А Сорокой его отец-келарь в шутку прозвал за то, что везде летает, все про всех знает и трещит без умолку. Да так уж к нему и прилепилось.
– Ты эта… слыхал про отца Серафима-то? – затарахтел Сорока по-обычному. – Я к его келье сегодня сбегал.
– И что он? – спросил Максим без особенного интереса.
– Плох он, – отвечал Сорока. – Я в келью-то не заглядывал, но Никишка
Серафима Максиму было жалко. Он был могучий мужик, из поморских рыбаков. Спокойный, кряжистый, рукастый. Говорил мало, но увесисто, словно пудовые гири ронял. Зачем в монастырь ушел – никогда не сказывал, но между собой в братии шептались, что что-то там у него такое вышло в его поморском краю: не то он кого убил, не то у него кого убили. Места там совсем дикие. По сравнению с ними, даже здешние дремучие тверские леса – все равно что Москва. Так что случается там всякое, а потом – поди сыщи.
– Что ж он такого орал? – спросил Максим.
– Ой, страх и сказать! – зашептал Сорока. – Он там царя последними словами ругает, и отца-игумена! Говорит, царь их край разорил, жену Серафимову страшной смертью убил, и теперь за то, будто бы, Бог царю несчастья посылает.
Сорока заозирался по сторонам и сам себе рот рукой прикрыл: сообразил, что сморозил лишнее. За такие речи людям на площади руки и ноги рубят. Здесь, правда, донести некому, а все же, жуть берет, и Максима тоже немного взяла. Что это вдруг Серафим такое говорить начал? На него совсем непохоже.
– А еще он кричал, – продолжил шептать Сорока. – Что отец-игумен, и мы здесь все – кислые постники и ханжи, сидим взаперти, и до горя людского нам дела нет, ну и много еще такого. Чего это он, а?
– Мало ли, чего люди в болезни говорят, – пожал Максим плечами.
Болезнь у Серафима была какая-то мудреная. Третьего дня назад ездил он дрова рубить, да вернулся без дров и без топора, говорил невнятицу какую-то: вроде как, напал на него в лесу кто-то, а кто – так объяснить и не смог. Не то разбойники, не то что – еле ворочал языком, не разберешь. А на руке и на боку при этом – следы от зубов.
Не успел прийти, как охватил его жар страшный и бред, так что свели его в келью, а потом уж он метаться начал, да в бреду ругать всех, на чем свет стоит.
Должно, бешеный зверь укусил Серафима. Коли так, то помрет он: от бешенства не излечиваются, это Максиму дядя рассказывал, тот во всяких болезнях был знаток, точно заправский знахарь. Об этом Максим и сказал Сороке.
– А по-моему, вовсе это и не бешенство, – ответил на это Сорока – у него на все было свое мнение. – А просто-напросто напал на Серафима в лесу оборотень, что лик свой человеческий на звериный меняет. И теперь, стало быть, и Серафим таким же станет, будет волком оборачиваться и людей жрать.
– Оборотней не бывает, – заявил на это Максим, но без всякой уверенности.
– Почем ты знаешь! – взвился Сорока. Он терпеть не мог, когда ему не верят, хоть и болтал чепуху с утра до ночи. – У нас в деревне лесорубы сколько раз оборотней видели. Один раз словили даже, да он веревку перегрыз и утек. А то еще один раз поймали
– Тьфу, что ты про такое к ночи! – буркнул Максим, толкнув слегка Сороку в плечо. Болтовня эта ему надоела – и так за Серафима переживал. Да к тому же, дошли они уже до дверей его кельи, и Максиму не терпелось приняться за чтение сызнова.
Но тут Максима словно громом поразило. У ворот монастыря стоял человек, лицо которого он узнал бы из тысячи. Та же черная бородища, тот же шрам через щеку, от которого казалось, что человек этот чему-то ехидно ухмыляется. Только морщин на лице стало больше – но это и неудивительно. С тех пор, как Максим видел его в прошлый раз, прошло уже лет десять. Сам Максим был в ту пору малым ребенком, а нынче ему уже семнадцать – ну, и человек со шрамом тоже не помолодел. Но это был он, сомнений быть не могло. Про себя Максим называл его Меченым, так как имени его не знал. Когда-то отряд всадников в черных кафтанах под предводительством Меченого сжег дотла усадьбу Максимова отца. Сколько раз он видел это перечеркнутое шрамом лицо во сне, сколько раз мечтал взмахнуть саблей и срубить ему голову.
Одет Меченый был в дорогой кафтан – черный с серебряным шитьем, на ногах были мягкие алые сапожки с изогнутыми кверху носами. Должно быть, пошел в гору с тех пор, как погубил всю семью Максима. Он стоял и о чем-то расспрашивал согбенного седого сторожа Маркела. Слов было не разобрать, но говорил Меченый с повелительной интонацией, словно имел на это право.
Первым порывом Максима было кинуться, схватить, что попало, обрушить на убийцу, но он удержался. Никакого оружия при нем не было, да и быть не могло – это ведь монастырь, а не стрелецкая слобода. Пришелец же имел на боку ножны с саблей, и, вне всякого сомнения. умел обращаться с нею получше Максима.
Дрожа от волнения и злости, Ярец торопливо попрощался с Сорокой и вошел в свою келью, где засветил лучину не с первого раза – сильно дрожали руки. Что было ему делать?
Рыцарь короля Артура, несомненно, вызвал бы убийцу на поединок, поверг его наземь и, отвергнув мольбы о пощаде, срубил бы ему голову. Но Ярец отлично понимал, что он-то не рыцарь, и станет ли еще Меченый с ним биться? А если и станет, то у Ярца ведь нет ни оружия, ни пансыря, и биться ему, иноку, не подобает – отец-игумен ни за что не даст на это благословения.
Нужно было что-то придумать. Может быть, проследить за Меченым? Да чего за ним следить – раз уж приехал он среди ночи, значит, Маркел проводил его в гостевую келью, где для редких костей монастыря были приготовлены подушки, перина и умывальник. Пойти туда ночью, пока он будет спать? Вломиться, и пока он не опомнился, жахнуть топором? А что потом? А потом – пропадай душа, что уж. Все одно, жизнь в монастыре ему опостылела.
Теперь нужно было только дождаться ночи, когда Меченый будет уж видеть десятый сон. Дрожащими от волнения руками Максим открыл неоструганный сундучок без замка – запирать вещи на замок в монастыре не полагалось, и на дверях кельи замка, конечно, тоже не было. В сундучке этом помещалось ныне всего Максимово имущество: запасная свитка, сапоги, Псалтырь, Часослов, Евангелие, да под ними схороненная – тетрадь с переводом Малория.