Повинная голова
Шрифт:
— Бернар, ты погубишь свое здоровье. Пока Христос доберется до Таити…
— Нет, мне все-таки важно знать! Он может явиться в любой момент, куда угодно, где Его меньше всего ждут.
— У тебя сейчас есть проблемы поважнее, чем эта история с Христом… Детей надо отправлять во Францию учиться…
— В Конго я упек за решетку Комако, а он стал министром. В Алжире я наизнанку вывернулся, чтобы не посадить главаря оасовцев Годара, а он никем не стал. Все это чревато серьезнейшими последствиями. Представь себе, что ты шеф полиции здесь, у нас, и вдруг тебе говорят: есть тут один антиобщественный элемент, некий Иисус…
— Бернар!
— Нет, вот давай возьмем Гогена. Хулиган, типичный правонарушитель, и сифилитик к тому же… Но куда мы сегодня водим своих детей? В лицей
— Ты дашь мне поспать или нет? Сейчас три часа ночи!
— Да, кстати, я ходил к монсеньору Татену посоветоваться. Я сказал ему: предположим, завтра у нас будет правительство Народного фронта и мне прикажут распять некоего Иисуса
Христа… Как мне себя вести? С Ним ведь уже один раз такое случилось, значит, может случиться опять, в любой момент, в любом месте. Как тогда быть? И знаешь, что он ответил?
Что этого случиться не может. Епископ!
— Он прав.
— Как угадать, кто перед тобой: преступник или святой? Что мне делать? Распинать или не распинать?
— Бернар, да у тебя настоящая нервная депрессия!
— Еще бы, когда так не везет… Если я Его распну, меня будут оплевывать две тысячи лет, а если дам ему сбежать, ты только вообрази, что будет! Это же подорвет все здание католической церкви! Не пытать Лумумбу в застенках значило бы лишить африканцев собственного святого мученика. Так как мне все-таки быть?
— Говорю же тебе, если Второе пришествие настанет, то не здесь. На Таити ездят не за этим.
— Помнишь Джамилу из Алжира? Она умерла в тюрьме. И комиссар Бигрё тут ни при чем: у нее во влагалище во время допроса треснула бутылка из-под «Перрье» — обычный заводской брак. А он потерял место и оказался на улице. Теперь эта Джамила у них в Алжире святая.
Так вот, представь себе, что некий преступник…
— Успокойся ты ради бога! Клянусь здоровьем наших детей, что тебе не придется никогда иметь дело с Христом. Спи и ни о чем не думай!
— Не может быть, чтобы он тут не объявился. Я уже побывал во всех передрягах, какие только есть, и этой мне тоже не миновать. Ты знаешь, что преподобный Сафран вышвырнул меня из церкви в прошлое воскресенье?
— Это все-таки бред — ходить в церковь и молиться о том, чтобы не было Второго пришествия! Сафрана можно понять. А тебе нужно к врачу, и завтра же!
— Не поможет тут никакой врач! Я знаю, мне на роду написано испить чашу до дна!
Доктор Тулан, которого Рикманс регулярно посещал, объяснил ему, что у него параноидальный синдром вследствие перенесенного психологического шока и тяжелых моральных страданий. Он накачивал полицейского транквилизаторами, но у того не прекращались ночные страхи, которые не брало ни одно лекарство. С тех пор как был выслан лидер таитянских националистов Пуваана, Рикманс в ужасе ждал, что тот в один прекрасный день прилетит обратно на правительственном самолете в роли главы нового Полинезийского государства. В свое время его довело до полного смятения письмо Бутанги, которому Рикманс лично сломал два ребра, перед тем как окончательно покинуть Африку. Бутанга стал «высшим главой» новой демократической республики Зоббии и, судя по всему, не забыл расправы, учиненной над ним французским полицейским. «Дорогой господин Рикманс! — писал Бутанга. — Я занимаюсь в настоящий момент реорганизацией зоббийской полиции перед лицом коммунистическо-империалистической угрозы. Мне была бы очень полезна ваша компетентная помощь, и я был бы счастлив, если бы вы согласились принять на себя обязанности технического советника при моем кабинете».
Но не так прост был Рикманс, чтобы клюнуть на эту грубую приманку: совершенно очевидно, что письмо писалось исключительно с целью заманить его в Зоббию, где Бутанга раздавит его как муху. Да за кого он его принимает? Рикманс даже и отвечать не стал. А через год узнал, что его заместитель Мусса, который когда-то собственноручно пытал Бутангу, получил аналогичное предложение и согласился. Теперь он был его правой рукой, зарабатывал десять тысяч франков в месяц, получал в подарок брильянты и проводил отпуск во Франции, разъезжая на правительственном «бьюике», предоставленном в его распоряжение. Одно только его удручало, объяснял он Рикмансу, — это то, что Бутанга казнил оппозиционеров всех поголовно, целыми деревнями, и, когда Мусса пытался его урезонить, кричал, что, если бы французы вели себя так же, они до сих пор были бы здесь хозяевами, и великий Мао прав: народ должен без колебаний пройти по трупам своих врагов. Он, Бутанга, не позволит коммунистическим диверсантам подорвать основы демократии, которую для него воплощали Наполеон, Виктор Гюго, Лафонтен, Жорес и Люсьен Бонапарт. В конце концов он провозгласил себя императором Зоббии.
Эта история доконала Рикманса. Теперь он подолгу сидел один в кабинете, предаваясь мечтам о величии и славе, от которых у него захватывало дух и слезы выступали на глазах: цветные народы захватывают Европу и взывают к его опыту работы в колониальной полиции — его назначают начальником Чрезвычайного комитета при Управлении африканских заморских территорий, простирающихся от Парижа до Канна. Завоеватели нуждаются на первых порах в компетентных специалистах при колониальной администрации. Он никогда не был расистом, он настоящий полицейский, человек для него всегда человек, и он будет гуманно обращаться с французами. Что же касается ситуации в Папеэте, то и тут не все безнадежно: его жена, несмотря на свои восемьдесят кило, спит с племянником Пувааны, и если лидер националистов вдруг выскочит в президенты Океании, то эта связь окажется для Рикманса серьезным козырем, потому что у таитян глубоко развиты родственные чувства.
Итак, Рикманс отечески-доброжелательно взирал на Кона, и от этого вид у него был до того фальшивый, что Кону хотелось подойти к нему и привести его лицо в порядок.
— Поговорим начистоту, — сказал полицейский.
— Не о чем нам говорить.
Взгляд Рикманса стал еще лукавее. В кои-то веки он чувствовал под ногами твердую почву. Двадцать седьмого мая шестьдесят пять лет назад его предшественник жандармский бригадир Жан-Пьер Клаври нанес больному и обессиленному обитателю Дома Наслаждения последний удар: приговорил его к трем месяцам заключения и штрафу в пятьсот франков за клевету и оскорбления в адрес службы порядка. Особая, изощренная гнусность этой истории состояла в том, что сам же Клаври и был назначен общественным обвинителем. Кона больше всего бесило, что за спиной Рикманса висели на стене три огромные репродукции картин Гогена, в том числе восхитительная «Те Рериоа».
— Пора нам с вами заключить мир, господин Кон, — сказал полицейский.
— Лучше мне сдохнуть, — ответил Кон. — Вы отлично знаете, что судья на вашем грязном процессе не имел никакого права сам назначать обвинителя. А уж делать обвинителем Клаври — просто фашизм!
— Напрасно вы так, господин Кон. Вы ведь знаете, что консул США требует вашей высылки. Он считает, что ваше поведение на Таити бросает тень на американцев в глазах местного населения.
— Ну, во-первых, Джефферсон всего лишь почетный консул. А во-вторых, хочу дать вам совет, Рикманс. Франция вовсе не заинтересована в росте американского престижа в Океании… Если вы меня вышлете, вы совершите величайшую ошибку в своей жизни. Или американцы вам платят? Вам никогда не приходило в голову, что я, быть может, заслан сюда специально — подрывать в этом регионе престиж Соединенных Штатов?
Рикманс и бровью не повел, хотя внутренне был сражен. То, что сказал Кон, очень походило на правду. В играх высокой политики Рикманс разбирался как никто.
— Почему, как по-вашему, я позирую для порнографических открыток, Рикманс? Это же антиамериканская пропаганда. Неужто вы до сих пор не поняли?
Полицейский уставился на него мутным взором.
— Напомню вам заодно, что кровать Гогена с изображенными на ней эротическими сценами, которые так возмущали местного епископа, находится теперь в Лувре, заплатившем за нее в 1952 году несколько миллионов… В одном из последних писем, перед самой смертью, Гоген написал всего несколько слов: «Сегодня я на земле побежден…» В июне пятьдесят седьмого это письмо продали в Париже за шестьсот тысяч франков. Можете швырнуть меня за решетку, если хотите, но имя ваше будет проклято потомками…