Поворот ключа
Шрифт:
Однако оставалась привычная с детства любовь к лесу, и Казанцев прислушался к начавшемуся предвечернему оживлению: над головой громко пел зяблик, вдруг он оборвал пение и несколько раз вскрикнул — не дождя ли ждет птица; серебряно, нежно и коротко пела пеночка, она заходилась то в частом треске, то в печальном, грустном свисте — откуда бы, что ведает она, птица малая; трелью уговаривал кого-то дрозд, но, отчаявшись в уговорах, переходил на тихое неразборчивое бормотание; все куковала кукушка; трудился бессменно дятел; вдали, слева на лесной опушке, горько, трагично даже ворковала горлица — конец лета она предчувствует, разделяет ли тоску другого живого существа; тугая льющаяся зелень смиряла себя с жарким накалом
Как же так, ну как же так, да почему именно он и за что же, и если правда, что есть общее сердце и общая душа мира — а это правда, еще недавно он понимал именно так, и бесчувствие к этому общему сердцу лишь защита — так общее это сердце — пса, муравья, человека — делает мир единым и даже неделимым, но лишь до той поры, пока не исчезнет какое-либо самое слабое сердце, самое хлипкое существо — так вот несправедливость в том как раз и состояла, что слабейшим существом был не кто-то безымянный — муравей, пес, человек в соседнем городе, — но он сам, Казанцев, и с этим смириться он не сумел. Все будет по-прежнему и без него, и нужно примириться, но такой воли и смелости у Казанцева не было.
А уговаривал себя неделимостью мира, общим сердцем, общей душой даже, а сам-то что же — слаб, слаб человек, несправедливо, несправедливо и не по правилам, словно б здесь могут быть хоть какие-то правила, — нет, нет этих правил, а если б они были, человек беды и горя бы не знал. Смирись, смирись, терпи, и он бы тоже терпел, да вот вошел в лес заброшенный, и вот-то поплыла душа, и снова Казанцев почувствовал гул в затылке и томление во всем теле и окончательно понял, что приступа не избежать.
Уже появилось нетерпение души, руки и все тело стали влажными, пусть так, уговаривал себя, пусть вот так, в лесу, под пенье горлицы, не так это и плохо, любое другое слабейшее существо позавидует, и тогда он лег в траву, чтоб хоть как-то охладить разгоряченное тело, даже успел расстегнуть рубашку, чтоб трава густым соком захватывала как можно больше его жара, — несправедливо, однако ж, вот ведь как несправедливо.
А как удачно, казалось, жизнь складывается.
Будучи человеком выносливым и обязательным, имея явные инженерные способности, подхлестываемый рано проснувшимся честолюбием, состоявшим в том, что Казанцев всегда хотел быть известным в своем деле и, как следствие, жить безбедно, и к тридцати двум годам сделал примерную и даже завидную карьеру.
По окончании института Казанцев был направлен в один из периферийных филиалов центрального НИИ. Там он проработал четыре года, и этого срока было достаточно, чтоб его заметили и — случай редкий — перевели с повышением в центральный институт.
Дело свое — судостроение — он любил и знал, быстро для своих лет стал ведущим инженером и начальником группы, за три года закончил аспирантуру и защитил диссертацию и в тридцать два года стал руководителем ведущего отдела — случай, встречающийся не так уж часто, случай неординарный. Другой инженер, да при жестокой конкуренции в институтах, всю жизнь стремится к такой должности, потому что это — положение, какая-то, хоть относительная, независимость, некоторая известность — институт центральный, — деньги, наконец, а ведь будет десять — пятнадцать лет ходить в старших инженерах и всякий раз жаловаться семье и друзьям, что вот ему хода не дают, что те-то и те-то средства продвижения ему нехороши и тут-то придется умалять себя, так что, когда получит должность ведущего инженера, будет рад несказанно,
Работа была главным да, пожалуй, и единственным делом Казанцева. Известно, конечно, что далеко не все инженеры НИИ перегружены работой, но во всякой группе есть один или два человека, которые без отдыха и тянут главное дело группы, и Казанцев всегда был из таких людей. Так получилось, что когда он был старшим инженером, то у него был слаб ведущий, и приходилось тянуть не только за себя, но и за него, когда ж Казанцев стал ведущим инженером, то слаб оказался начальник группы, когда ж Казанцев стал начальником отдела, то весы качнулись в обратную сторону и теперь слаб стал не начальник, а подчиненный — руководитель группы, — и снова тянуть, тянуть, шуметь, толкать.
Бесконечные командировки — долгая жизнь в гостиницах, вдали от семьи, — Казанцев не жаловался, он стремился к такой жизни, и она его устраивала. Хороша она или плоха, суетливая эта жизнь? Да кто ж его знает, хороша она или плоха. Верно, хороша, раз многие к ней стремятся. Положение, немалые деньги — это все, как говорится, привлекает. Привлекало и Казанцева. Но главное вот что: свою работу он считал творческой, да так оно и было. Если где-то далеко от дома, на берегу, предположим, прекрасного озера, они после испытаний с радости пропускали коньячку и тихо приговаривали — а уложились, ведь вышло, не ошиблись, — то Казанцев понимал так, что уложились все, вышло у всех, а не ошибся он один, и чуть ли не всемогущим чувствовал себя в такие минуты, и тихую эту радость после окончания работ полагал за счастье, и отказаться от этой радости уже не мог. Потому что из всех людей он имел наибольшее право радоваться. Имея опыт и звание, он мог бы жить спокойнее, преподавая в институте, занимаясь, что называется, чистой наукой, однако без этой радости, что бывает при окончании дела, жить Казанцев уже не мог. Сильнейшая из отрав.
Но случилась непредвиденная остановка. Больны вы, знаете ли. И тут за долгие месяцы лечения в больнице и дома выяснилось, что на работе могут обходиться и без Казанцева и он никак не исключение в жестокой этой фразе, что незаменимых людей нет, дело двигалось и без него, и когда Казанцев выходил на работу, то дело поначалу притормаживалось, когда же Казанцев приноравливался к делу и уже мчался с ним, слившись в одно неразрывное тело, вновь приходила пора обследоваться в клинике и снова дело чуть притормаживалось, чтоб через некоторое время, уже без Казанцева, мчать в неоглядные дали.
И вот когда пришла непрошеная пора посмотреть по сторонам, выяснилось, что Казанцев одинок. Самая прочная дружба — дружба, сложившаяся в детстве либо юности. Но с друзьями по институту его разделяли расстояние и время, он никогда не думал о них, и наивно было ожидать, что они вспомнят о нем теперь, если он их не вспоминал десять лет.
Друзья же по работе оказались только приятелями или, скажем точнее, сослуживцами, они навещали его, но у них были уже свои заботы, очень отличные от его забот, он-то рвался к ним, но они оберегали его как значительно отставшего товарища.
Одиночество разливает по телу желчь либо вызывает размышления. Чаще всего это размышления с горьким привкусом желчи. Так было и с Казанцевым. Времени у него было достаточно, и он много читал. Мозг его всегда был загружен, эта загруженность стала привычкой, и Казанцев читал книги не развлекательные, но серьезные. За полтора года болезни он прочитал более книг, чем за всю предшествующую жизнь. Он внезапно обнаружил, что ни школа, ни институт не образовали его и обо всем, что не касается его специальности, Казанцев имеет смутное представление либо не имеет никакого представления вовсе.