Поворот винта
Шрифт:
Мне в ту минуту казалось, что я уже все поняла и что все у меня в руках.
— Уезжайте, уезжайте, оставьте нас, — говорила я в дверях, выпроваживая миссис Гроуз. — Я это из него выужу. Он не станет мне противиться — он сознается. А если он во всем сознается, он спасен. А раз он будет спасен…
— То и вы тоже? — Тут милая женщина поцеловала меня, и мы с ней простились.
— Я спасу вас и без него! — крикнула она мне на прощанье.
XXII
Однако когда она уехала — мне тут же стало ее недоставать, — я оказалась в крайне затруднительном положении. Если я рассчитывала выиграть что-то, оставшись наедине с Майлсом, мне сразу же стало ясно, что я переоценила свои силы. Никогда еще за все время моего пребывания здесь я не испытывала таких тревожных опасений, как в ту минуту, когда я, сойдя вниз, узнала, что коляска с миссис Гроуз и моей младшей воспитанницей уже выехала из ворот. «Теперь, — сказала я себе, — я одна лицом к лицу со стихиями», — и весь этот
Лицом, которого это как будто меньше всего касалось, был сам маленький Майлс, по крайней мере, до обеда. Во время моего обхода усадьбы он ни разу не попался мне на глаза, но это явно и показывало всем, как изменились наши отношения после того, как он накануне своей игрой на рояле так одурачил и провел меня ради Флоры. И то, что Флору потом держали взаперти, и ее отъезд сделали это очевидным для всех, да и сами мы теперь подтверждали происшедшую перемену, нарушив обычай с утра заниматься в классной. Майлса уже не было, когда я, сходя вниз, мимоходом заглянула к нему в комнату, а внизу мне сказали, что он уже позавтракал с миссис Гроуз и сестрой в присутствии двух горничных. По его словам, он пошел прогуляться, и я подумала, что этим он как нельзя лучше совершенно откровенно дал мне попять, что в моих обязанностях произошла крутая перемена. В чем будут теперь заключаться мои обязанности — это, по-видимому, нам еще предстояло выяснить: во всяком случае, я испытывала какое-то странное чувство облегчения — главным образом за себя самое, — что мы хоть в этом перестанем притворяться. Если уж столько всего открылось, то скажу без преувеличения, что всего нагляднее открылась нелепость продолжать по-прежнему делать вид, будто я могу чему-то его учить. На все его маленькие молчаливые увертки, когда он даже больше, чем я, старался, чтобы я не уронила своего достоинства, я могла только взывать к нему, чтобы он был со мной самим собой, таким, какой он по природе. Во всяком случае, теперь ему была предоставлена полная свобода; я больше не покушалась на нее, и явным доказательством этого было то, что накануне вечером, когда мы сидели с ним в классной, я ни словом, ни намеком не заикнулась о том, что у нас будет перерыв в занятиях. У меня было совсем другое на уме. Но когда он наконец появился и я увидела это прелестное личико, на котором все происшедшее не оставило еще ни тени, ни следа, все задуманное мной показалось мне непреодолимо трудным, я не знала, как подступиться к этому.
Чтобы показать в доме, что я на высоте положения, я раз навсегда распорядилась, чтобы нам с мальчиком подавали обед в столовой, или, как у нас говорилось — внизу, и теперь в пышном великолепии этой комнаты ждала его перед окном, за которым в первое воскресенье после моего приезда мне открылось то, что только смутно мелькало в речах миссис Гроуз. И вот здесь сейчас я снова почувствовала — это чувство охватывало меня не раз, — что мое душевное равновесие целиком зависит от того, хватит ли у меня твердости духа закрыть как можно крепче глаза на ту истину, что все, с чем мне приходится иметь дело, омерзительно, противно природе. Только полагаясь на природу, доверившись ей, надеясь на нее, можно было пойти на это ужасное испытание, как на какой-то страшный рывок в необычайную, противную сторону, очень трудный, конечно, но в конце концов требующий для боя на равных условиях только еще одного крутого поворота винта, чтобы выправить этот вывих естества, заложенного в человеке природой. Тем не менее ни одна попытка не требовала большего такта, чем вот эта — попытка заменить одной собой все природное. Как могла я вложить хотя бы частицу естественности в наше умолчание о том, что произошло? Но как, с другой стороны, могла я коснуться этого, не погрузившись снова в этот чудовищный мрак? Через некоторое время я нашла своего рода выход, и он, по-видимому, был принят одобрительно, ибо мои маленький сотрапезник, несомненно, обнаружил редкую для него прозорливость, как если бы он даже и сейчас — так это нередко бывало на уроках — нашел тактичный способ выручить меня; Не стало ли нам ясно — теперь, когда мы остались одни, — и так ясно, как еще никогда не бывало, что (при таких благоприятных обстоятельствах, на редкость благоприятных) нелепо было бы отказаться от помощи, какую может дать полное взаимопонимание.
— Послушайте, дорогая, разве она и вправду так уж больна?
— Маленькая Флора? Нет, ничего серьезного, скоро поправится. Лондон поможет ей выздороветь. Блай стал ей вреден. Садись, кушай баранину.
Он сразу послушался, осторожно положил себе на тарелку жаркое и, усевшись за стол, продолжал:
— Как это так сразу случилось, что Блай вдруг стал ей вреден?
— Не совсем вдруг, как ты думаешь. Мы замечали, что ей неможется.
— Так почему же вы не отправили ее раньше?
— Раньше чего?
— Раньше, чем она совсем расхворалась.
Я быстро нашлась.
— Она не так больна, чтобы ее нельзя было увезти, но могла бы совсем расхвораться, если б осталась тут. Надо было захватить болезнь вовремя. Дорога ослабит влияние, — о, я говорила очень серьезно, — и сведет его на нет.
— Я понимаю, понимаю. — Майлс тоже был серьезен. Он принялся за свой обед с тем очаровательным умением держать себя за столом, которое со дня его приезда избавило меня от всякой необходимости делать ему замечания. За что бы ни исключили его из школы, это было не за неряшливость в еде. Сегодня, как и всегда, он держался прекрасно, безукоризненно, но заметно более настороженно. Ему явно хотелось признать как нечто само собой разумеющееся много больше того, чем он понимал и в чем мог разобраться без помощи, и он погрузился в дружелюбное молчание, нащупывая почву. Наша трапеза была из самых кратких — сама я только делала вид, что ем, и немедленно велела убирать со стола. Пока убирали, Майлс стоял, снова засунув руки в карманы и повернувшись ко мне спиной, — стоял и смотрел в широкое окно, за которым еще недавно я увидела то, от чего так взорвалась. Мы молчали, пока здесь была служанка, вот так же, почему-то подумалось мне, молодожены во время своего свадебного путешествия умолкают в гостинице, стесняясь присутствия официанта. Майлс повернулся ко мне только тогда, когда служанка оставила нас.
— Ну вот мы и одни!
XXIII
— Да, более или менее. — Думаю, что улыбка у меня вышла бледной. — Не совсем. Нам было бы неприятно остаться совсем одним! — продолжала я.
— Да, пожалуй, неприятно. Конечно, у нас есть и другие.
— У нас есть другие, правда, есть и другие, — согласилась я.
— И все же, хотя они у нас есть, — возразил он, по-прежнему держа руки в карманах и стоя передо мной, — они не очень-то идут в счет, правда?
Я не подала и вида, что сил у меня больше нет.
— Это зависит от того, что по-твоему значит «очень»!
— Да, — с полной готовностью подхватил он, — все зависит от этого!
Затем он снова повернулся к окну и подошел к нему поспешными, нервными, как бы нетерпеливыми шагами. Он постоял немного, приникнув лбом к стеклу, вглядываясь в знакомые мне нелепые кустарники и унылый октябрьский день. У меня всегда была с собой для вида «работа», и под этим лицемерным предлогом я пошла и села на софу. Успокаивая себя этим занятием, как это бывало не раз в те мучительные минуты, о которых я уже рассказывала, когда я знала, что дети поглощены чем-то, к чему у меня нет доступа, я понемножку приходила в привычное состояние — готовности ко всему, самому худшему.
И вдруг на меня нашло что-то необычное, когда я, поглядев на спину мальчика, почувствовала, что он смущен и что мне сейчас доступ открыт. Это ощущение несколько минут все усиливалось, и внезапно я поняла, что оно связано с тем, что это ему сейчас закрыт доступ. Рамы и стекла громадного окна были как бы картиной, и для него в этой картине чего-то недоставало. Был он в этой картине или вне ее, во всяком случае, я видела его. Он был как-то растерян, но все так же прелестен: и во мне встрепенулась надежда. Не ищет ли он за этим колдовским стеклом чего-то невидимого ему, и не в первый ли раз за все время он терпит такое разочарование? В первый, в первый раз: я сочла это счастливым предзнаменованием. Его это заметно встревожило, хоть он и крепился; весь день он был в какой-то тревоге, и, даже когда сидел за столом, держась, как и всегда, учтиво, непринужденно, ему приходилось пускать в ход свой необычный дар, чтобы сохранить эту непринужденность. Когда он повернулся ко мне, казалось, что он лишился этого дара.
— Что ж, я, пожалуй, рад, что Блай не вреден мне!
— Ты, кажется, за последние сутки видел здесь так много, больше, чем когда-либо. Надеюсь, тебе это было приятно, — храбро продолжала я.
— О, да, я забрел очень далеко; обошел все кругом — за много миль от дома. Я никогда еще не чувствовал себя так свободно.
Он говорил своим обычным для него тоном, а я только старалась вторить ему.
— И тебе это было приятно?
— А вам?
Он стоял передо мной, улыбаясь; и когда он произнес два эти слова, в них было столько проницательности, сколько мне никогда не доводилось слышать в двух словах. И не успела я ему ответить, он продолжал, как будто почувствовав, что это дерзость, которую надо смягчить.