Повседневная жизнь Японии в эпоху Мэйдзи
Шрифт:
Критика Исикавы Такубоку в адрес молодой интеллигенции после событий Русско-японской войны была благосклонно воспринята народом. В одном из своих эссе он высказал то, что думало большинство людей: «Основы японского государства устойчивы и прочны. В этом отношении Япония превосходит все остальные страны». Подавляющая часть японцев продолжала мыслить, как в эпоху сёгуната Токугавы, категориями, определяющими отношения между индивидом и государством, и на идею незыблемости основ государственности ссылались при всех требованиях провести реформы в борьбе за права народа и принятие конституции.
В умах большинства японцев начала XX века (не считая приверженцев индивидуализма, социалистов-христиан и материалистов) государство строилось по подобию семьи, и с тех пор семейная мораль превалировала над моралью государства. Для того чтобы в этих двух институтах царила гармония, необходимо было, чтобы между ними существовало прямое «родство», которое обнаружилось в лояльности по отношению к императору (то есть к государству) и в сыновней почтительности внутрисемейных отношений. Эти два аспекта можно было примирить, свести воедино только через почтение к предкам (еще одна конфуцианская
После восстановления императорской власти в 1868 году эту концепцию переняло большинство движений, ратующих за обновление Японии. Особенно значимое влияние на укрепление этой позиции оказал императорский указ об образовании, опубликованный почти одновременно с конституцией. Учебный план школ был везде одинаков, и для классных наставников не составляло большого труда сориентировать юные умы в нужном направлении. Особенно это касалось тех учеников (то есть большинства), которые не собирались продолжать учебу в университетах. По этому поводу после опубликования императорского указа один профессор из Токийского университета писал в 1891 году: «Наша родина — это страна, где все еще соблюдается почитание предков, а строительство семьи имеет совершенно особое значение. Власть, сила и закон проистекают из семьи. И само государство, таким образом, является как бы продолжением семьи». В другой статье, опубликованной в «Кокка Гаккай-дзасси», тот же самый профессор Ходзуми Яцука (1860–1912) добавлял: «Нет особой причины для обожания и копирования национальной политики какого-либо европейского государства… Наша традиционная религия, благодаря которой мы исправляем недостатки нашего социального устройства и которая предписывает почитание предков, объединяет нас в единую страну и в единое общество, возглавляемое основателем семьи-народа — Императорским Домом…»
Эти идеалы, в зачаточной форме существующие еще в XIX веке, вскоре были окончательно приняты как сами собой разумеющиеся. В 1904 и в 1911 годах под эгидой Ходзуми и еще нескольких членов правительства была начата подгонка школьных учебников, соответствующих новой тенденции к возврату национальных ценностей. Создается впечатление, что в этот момент японская интеллигенция несколько отошла от борьбы за права и свободы людей, чтобы погрузиться в изучение жизни как она есть. В глазах образованных японцев европейские философы приобрели еще большую значимость, чем раньше, и семена их идей упали на благодатную почву. Вместе с тем утомление, охватывавшее людей, выразилось в некоторой склонности к натурализму. В послевоенное время Япония была опустошена и «выжата», разочарована в своих ожиданиях и, по сути, жаждала одного: мирной жизни. Но чтобы сохранить ее, необходимо было укрепить нацию. Стали сглаживаться идеологические противоречия, увлечение натурализмом постепенно иссякло. Писатели вроде Симадзаки Тосона, Нацумэ Сосэки (1867–1916), Мори Огай (1862–1922), Куникиды Доппо сами были сильно увлечены натурализмом предвоенного периода и проповедовали либо необходимость смирения и спокойствия, либо самоотречение. В произведениях Куникиды Доппо, например, в «Хиро» (Усталость)прекрасно говорится о таком существовании, в то время как в таких книгах Нацумэ Сосэки, как «Мон» (Дверь),воспевается смирение, покорность, которую можно определить, воспользовавшись формулой самого писателя: «Следуйте воле Неба, откажитесь от себя».
Тем временем другие писатели пытались соединить теорию и практику, указывали, подобно Танаке Одо, на необходимость наличия философии, способной выполнять социальную функцию, и исповедовали своего рода экспериментальный идеализм. Среди образованных кругов вспыхнул интерес к учению Дзэн. Как писал Нисида Китаро (который позднее стал лидером современной японской философской школы), больше не было необходимости ни знакомить Японию исключительно с идеями, пришедшими с Запада, ни подвергать критике саму цивилизацию как таковую, но появилась потребность объединить различные философские школы Запада на японский манер. Отныне философия должна была стать не просто предметом изучения, но практическим применением к повседневной жизни…
В отместку натурализм наградил своих последователей чувством пустоты и ненужности бытия, чувством, что не осталось больше никаких истинных ценностей, что жизнь не имеет иного смысла и иной цели, кроме смерти. Этот пессимизм и ощущение безысходности могли закончиться нигилизмом, но сознание включенности в социум, которым обладают все японцы, помогло избежать такой крайности и вернуло уверенность, что государство и император представляют собой высшую форму проявления бытия и власти. В конце эпохи Мэйдзи внутри интеллигенции возникли самые разные течения мысли, приводящие к критике Императорского Дома и одновременно к консерватизму, отливающемуся в форму ультранационализма.
Этот период подошел к концу в атмосфере волнения умов и душ, а своеобразной точкой стала казнь Котоку, обвиненного в предательстве. Мори Огай все еще стоял в оппозиции Нацумэ Сосэки и утверждал, что нравственность государства выше нравственности народа. Сосэки же считал наоборот.
Точка зрения Мори Огай завоевала популярность, и японский национализм, который до «дела о предательстве» не имел большого количества последователей, постепенно укреплялся. Он основывался на идее жертвования индивидом во имя коллектива и противостоял как западному «индивидуализму», так и восточному «чувству самопожертвования». Общее душевное состояние народа теперь напоминало настроение, господствовавшее во времена феодализма Бакуфу: по сути, японский менталитет ничуть не изменился, а просто приспособился к новой исторической реальности.
Религиозная эволюция
В течение почти всей первой половины эпохи Мэйдзи японцы пребывали в явном замешательстве, сбитые с толку нововведениями в области политики, торговли, техники и системы управления. Суровым испытаниям подверглись их религиозные убеждения. На протяжении всего правления сёгуната Токугавы воинское сословие, как правило, придерживалось философии конфуцианства, в то время как народ оставался верен местным богам, синтоизму или буддизму. Четкой разницы между этими двумя религиозными системами не существовало, а после того как с течением веков между ними возник определенный синкретизм, границы окончательно расплылись. Большинство буддийских храмов располагали зданиями, предназначенными для почитания богини Аматэрасу, и наоборот. Жители деревень, не особенно разбиравшиеся в догматических тонкостях и следовавшие многовековым обычаям своей страны, в равной степени поклонялись божествам синтоизма и буддизма, осознавая (но не очень ясно), что буддизм имеет больше отношения к жизни после смерти, в то время как боги синтоизма покровительствуют самым счастливым моментам земного существования человека и его трудовым будням. Между различными религиями возник своего рода modus vivendi,и никто не усматривал неудобства в том, что буси,или самураи, руководствовались собственными понятиями о нравственности, основанными на нормах конфуцианства. Впрочем, число религиозных установлений (вроде сыновней почтительности) и верований, пришедших вместе с таоизмом, в результате естественного процесса профанации подчинили себе всю повседневную жизнь и народную религию, так внедрившись в сознание и нравы людей, что стало невозможным определить, из какой религии пришло то или иное правило.
Религиозное чувство в Японии было довольно слабым, а уровень терпимости высоким, и японцы, не заботясь особо о нравственных или философских ценностях, принимали иноземные практики и обычаи при условии, что они не пойдут вразрез с уже существующими обычаями. За исключением приверженцев буддийской школы Нитирэн, принимавших только свою линию веры и полностью отрицавших христианство, большинство последователей буддизма и традиционной религии Японии, синтоизма, довольно безразлично относились к тонкостям теологии. Религия в этой стране не была принята со всеми догмами и со всей верой (в отличие от Европы) и не претендовала, за редким исключением, на монополизацию истины. Она состояла скорее из ритуалов, чем из философии, и полагала, что боги играют каждый свою роль в жизни человека: комиотвечали за благополучие людей как членов деревенской общины, семьи или рода и влияли на рождение человека; к буддийским божествам (которых объединяли под общим именем хотокэ)обращались в случае несчастья или смерти. Впрочем, довольно часто и хотокэпочитали с помощью обрядов, принятых в синтоизме, а с наиболее почитаемыми комиассоциировали некоторое число хотокэ, о сфере влияния которых не имелось четкого представления. «Эффективность» одних соединялась с «эффективностью» других к вящей пользе верующих. Разумеется, японские крестьяне осознавали определенные различия между этими двумя религиями, но скорее в материальном, чем в метафизическом плане: колокола были буддийскими, а бубенчики — синтоистскими; чтобы почтить хотокэ, ладони складывали вместе, а в честь комихлопали в ладоши. К тому же большинство японцев, не считая последователей Нитирэн и христиан (да и то с этим можно поспорить), одновременно следовали двум культам, не усматривая в этом ни малейшего противоречия.
В течение всего периода правления сёгуната Токугавы буддизм более или менее успешно боролся с почитателями конфуцианства с единственной целью: ограничить число монахов и храмов, а народ лишь добавлял к дедовским верованиям буддийские и конфуцианские мотивы, так или иначе навязанные им правителями.
Так, когда правительство в 1870 году публично выразило желание видеть, как японский народ возвращается к чистоте своей национальной религии, никто не выразил не малейшего удивления, не очень ясно представляя себе важность этого решения. Разве японцы не были достаточно ревностными последователями синтоизма, даже если многие из них и оказывали почтение божествам буддийского пантеона? Только начиная с 1873 года, когда правительство решило провести четкую грань между буддизмом и синтоизмом, народ начал волноваться. То, что было введено деление по рангу разных священнослужителей ( каннуси) синтоизма, то, что их организовали в иерархию, никого не удивило. Но то, что с алтарей и из храмов снимали статуи божеств под предлогом «разделения религий», было другое дело: ведь люди привыкли молиться в определенных местах местным божествам, воплощением какой бы веры они ни являлись. Кроме того, новое деление территории на синтоистские «приходы» вызвало серьезные возражения со стороны крестьян, так как они отказывались мириться с уничтожением их алтарей или их сменой на новые, признанные официально. Государство решило окончательно вырвать буддизм из синтоистских храмов в 1882 году, а некоторые особенно ревностные чиновники предлагали даже уничтожить буддийские храмы. Крестьяне взбунтовались, потому что не могли больше рассчитывать на буддийских монахов, чтобы провести церемонию похорон по всем правилам, кроме того, многие монахи, лишившись храмов, были вынуждены превратиться в обычных крестьян. Итак, чтобы избежать беспорядков и ввести новую политику, правительству пришлось в некоторых провинциях, например в Мацумото, разрешить похоронные ритуалы, которые часто перенимались из конфуцианства, поскольку синтоизм не имел подобных обрядов, специфически приспособленных к обстоятельствам. Действуя таким образом, правительство лишь утверждало обычай, уже введенный в княжествах крупными даймё, преследующими буддизм на подвластных им территориях и с почтением относящимися к конфуцианскому сёгунату… Позднее власти приложили все усилия, чтобы ввести синтоистские похоронные церемонии вместо буддийских.