Поют камни
Шрифт:
Поднял Бякишев дочь и зашагал на конный. Враз наступила такая тишина, будто никого людей на площади не было. Расступились все перед Афанасием-отцом, который нес в своих руках мертвую дочь к мертвому мужу.
И чем дальше он шел, тем больше народу шло за ним. Молча шли. Только легкий ветер и солнце играли в волосах старика. Он будто вырос и окаменел. Каждый боялся дохнуть, чтобы дыханием своим не нанести еще рану старику и его мертвой дочке.
На конном Афанасий положил Васену рядом с мужем.
К ночи тишина покрыла весь завод, хотя, говорят, никто не спал в эту ночь.
Темнел господский дом, не светилось ни одно окошко. Только рвал тишину в заводе в эту ночь стук колотушек ночных сторожей и печальный звон часовых переборов на башне.
Всем заводом хоронили Радиона и Васену. Господа скрылись давно уж в Екатеринбурге. А когда поднялся бунт после похорон в заводе, то, видать, Турчаниниха поняла, что такое бунт работных. Недаром в Пермскую Берг-коллегию понеслось одно донесение за другим о бунте в Сысертском заводе. Понадобились казаки и солдаты для усмирения людей. Не скоро задымили трубы в заводе, не скоро пришел в себя народ после расправы над Радионом и Васеной.
Долгих двадцать лет прошло с того дня, когда казнили Васену. И однажды заводские на улице увидали седого незнакомого башкира.
Никто не узнал в нем Габия. Как удалось ему с рудников сбежать, не спрашивали люди. Кто-то приютил его, накормил, помог балагушу на безымянной речушке, где когда-то их балаган стоял, поставить. Кто-то принес Габию Радионовы гусли. Сумели сохранить.
Не ведали люди, как все эти двадцать лет тосковал Габий о друге. Ведь всего было двадцать лет парню, когда на нем цепи загремели и потерял он Радиона.
Никто не видел в тот вечер, холодный и печальный, как вспоминал он про свою встречу с Радионом возле Дедюрихи и как он взял в руки Радионовы гусли и стал их перебирать. А потом запел любимую Радионову песню о воле и про их нелегкую долю…
Как сложилась у него песня про Радиона и Васену, он и сам не знал, но, видать, таким гневом на господ он эту песню напоил, что потом, как огня, боялись господа Габиевых песен.
В песнях — большая сила. Самоцветная россыпь в них. Камешек самоцвет, как огонек, глаз развеселит. Так в старину говорили, а еще добавляли: «За светлой же и доброй песней пойдешь, непременно до Габия дойдешь!».
Не донесло до нас время Габиевых песен, но говорят они были жарче солнца. До глубокой старости дожил Габий, одряхлел и занемог. Тогда люди его ближе к заводу перенесли. На Бесеновой горе вырыли ему землянку, а женки работных носили ему еду. Как за родным отцом ходили. Когда же навек закрылись его глаза и Радионовы гусли вновь осиротели, в память о Габии, а вместе с ним и о Радиоие, речку, возле которой Габий жил, Габиевкой назвали.
Пытались господа позднее эту речку назвать по-другому, чтобы люди позабыли про Габия и Радиона. Называли Светлой, Черемшанкой и еще как-то, но не получилось ничего. Все эти названия, как и господ, время смыло, а Габиевка осталась.
Там же, где засекли Радиона, кто-то
АНДРЕЙ ЛОБАЧЕВ
— Горщик горщику рознь, — начал свой рассказ Михаил Дмитриевич Лобачев, прославленный на Урале горщик. — «Пошел в гору — знай приметы камня да иди в горы без корысти», — так нам еще деды говорили.
Коршунами кружились скупщики вокруг рудознатцев, ну а настоящий горщик или старатель дедовы наказы не забывал, крепко их помнил. Других в пример приводить не буду, а о брате расскажу. Редкостный талант брат Андрей имел на камни. Только вот грамотешки ему не хватало, как и я, самоуком до всего доходил.
Как сейчас помню. Малым я еще был, а Андрейка еще меньше. У соседа-лавочника парнишка рос — погодок со мной. Дурной такой парень был, ну чисто пенек. Примется книжкой вертеть перед Андрейкой. Вертит, а сам наговаривает: «Вот дашь светлый камень — дам книжку почитать!»
Андрей-то уж в то время вовсю работал в горах. Лет десять ему было. До страсти любил он камень, ну а книга тоже манила. Ежели, бывало, дорвется он до нее, будто самоцвет в руках держал.
Часто он отца просил купить книгу — да куда тут. Бедность нас шибко ела. Хоть и с малых лет терли бока возле камня, а от бедности, как от дождя осенью, не могли отвязаться.
Страшно вспомнить, как жили. Изба на боку. Одежа — одни ремки. Сбруи путней у лошаденки сроду не бывало, а отец покойный из копушек не выходил.
— Душу заложу, а до жилы дойду! — клялся он. — Ничего не пожалею. Жизнь отдам, а до доброго камня дойду!
Не на ветер старый горщик слова кидал. Не такой характер имел. Потверже гранита, посчитай, характеры-то были у рудознатцев.
Пошли мы, значит, с измалетства с Андреем по дедовой да отцовской тропе. Вместо книжек — кайла, вместо бумаги — горы.
Сколь хошь пиши да разгадывай знаки камня, леса и гор. Все ведь в единой силе рождено бывает. Потом уж много лет спустя довелось брату у самого Ферсмана поучиться. С ним работал Андрей. Александр Евгеньевич хвалил брата. «Неутихомирный ты наблюдатель, Андрей!» — говорил Ферсман, как сейчас помню слова эти.
Сойдутся, бывало, будто век не видались. Говорят, говорят и все о камнях. А то уйдут к самым дальним копушкам. Уйдут на день, и проходят неделю. Голодные, а довольные воротятся назад. Идут веселехонькие, только в котомках камни брякают.
Хороший был человек Ферсман. Хоть и ученый большой, а понимал мужицкую душу. Да еще как понимал!
Часто я глядел на них: на брата и Александра Евгеньевича. Один — большой ученый, а другой — босяк босяком, холщовая рубаха на нем, из понитка штаны, волосы на голове чисто помельник. А стоят эти оба человека, будто равные. Да еще спорить примутся, и Андрей частенько верх брал.